Таёжный, до востребования - Наталья Владимировна Елецкая
И я сдалась.
Мы скромно расписались, так же скромно посидели с родителями в кафе, и на следующий день я перебралась к Матвею. Как он и обещал, для меня ничего не изменилось: я усиленно занималась, великодушно освобожденная новоиспеченным мужем не только от бытовых дел, но и от всего остального, на что он был вправе рассчитывать. Когда я получила диплом и вопрос о моем трудоустройстве решился положительно, мы на три недели уехали в Сухуми: жили в санатории, купались в море, гуляли по кипарисовым аллеям, объедались фруктами, пили молодое вино и не могли друг от друга оторваться.
Мы договорились пока не заводить детей. Моя интернатура означала сменные дежурства, физическое и эмоциональное напряжение, ответственность за человеческие жизни и усиленную наработку практического опыта. После окончания интернатуры я планировала остаться в больнице на должности штатного врача, а для этого требовалось всю себя отдавать работе. Матвей меня поддерживал. Я заверила его, что не стану тянуть с беременностью, чтобы избежать статуса старородящей (которым клеймили всех рожениц старше двадцати шести), хотя, на самом-то деле, не представляла себя в роли матери.
Постепенно я обустроила квартиру на Замшиной улице по своему вкусу. Я не любила шить и вязать, как мама, однако при помощи разных красивых вещиц, добытых в основном в комиссионках, смогла добиться уюта, к которому привыкла в родительском доме.
Мы с Матвеем были счастливы четыре года и три месяца, пока не случилось событие, вновь, как и тринадцать лет назад, перевернувшее мою жизнь с ног на голову.
2
Я открыла дверь своим ключом, вошла в прихожую и вдохнула привычные с детства запахи. Пахло пылью, нафталином и полиролью для мебели, и над всем этим витал флер туалетной воды отца, которую ему привозил из-за границы его друг, работавший в торгпредстве.
Темный коридор, заставленный громоздкой мебелью, уходил влево, тянулся мимо комнат соседей и возле туалета заворачивал к кухне. Справа коридор был коротким и вскоре упирался в нашу дверь; я по привычке говорила «нашу», хотя формально это было давно не так.
Я взялась за ручку двери, когда она неожиданно распахнулась. Отец, явно спешивший, едва на меня не налетел.
– Зоя! – воскликнул он. – Разве уже шесть?
– Без четверти. Я принесла эклеры.
– А я шел на кухню ставить чайник. Здравствуй.
Отец обнял меня, поцеловал и вгляделся в мое лицо:
– Выглядишь усталой. Много работаешь?
– Приходится. Коллега ушла в декрет, ее нагрузку распределили между врачами отделения.
– Но ты хотя бы высыпаешься?
– Конечно, пап, не переживай. Давай я поставлю чайник?
– Нет-нет, я сам. Проходи, располагайся.
Гостиная – просторная, с эркерным окном и лепниной на потолке – больше не служила отцу ни кабинетом, ни спальней. Он теперь работал и отдыхал в смежной комнате, которая раньше была моей. Туда перекочевали его письменный стол, кресло и японская печатная машинка Brother deluxe, которой отец очень дорожил. Окно той комнаты выходило не на шумный двор-колодец, а на глухую стену соседнего дома, поэтому там одинаково хорошо и работалось, и спалось, хотя вид из окна оставлял желать лучшего.
В 1944-м осколок немецкой гранаты раздробил отцу правую кисть; два пальца – большой и указательный – пришлось ампутировать. Вернувшись после войны на последний курс института, с которого его призвали на фронт, отец обучился слепой машинописи, чтобы не переучиваться на левшу. С тех пор он печатал не только все свои лекции, статьи и официальную корреспонденцию, но и личные письма, которые подписывал не без самоиронии: впечатывал фамилию и инициалы и рядом ставил чернильный крестик, делая его намеренно искривленным, хотя умел неплохо управляться с ручкой при помощи двух средних пальцев.
Я поставила коробку с эклерами на стол, где уже стояли чашки, заварочный чайник и вазочка с печеньем, прошлась по комнате, выглянула в окно, села на диван и попыталась успокоиться. Сердце колотилось, ладони вспотели. Меня тяготил предстоящий разговор, я боялась реакции отца, не хотела, чтобы он меня жалел. Если б можно было этого избежать, я бы с радостью ухватилась за любую возможность. Но мой измученный мозг так ничего и не придумал. Ко всему прочему мне предстояло уложиться в определенные временные рамки, поскольку через два часа я заступала на суточное дежурство.
Отец принес чайник. Я разлила чай, выложила пирожные, спросила, как отец планирует провести предстоящий отпуск, как продвигается его монография, есть ли новости о переиздании учебника. Он отвечал рассеянно, его мысли были заняты чем-то другим.
Наконец беседа себя исчерпала. Повисла пауза. Я машинально ела эклер, не чувствуя вкуса, собираясь с силами словно перед прыжком в ледяную воду, мысленно репетируя первую фразу, после которой пути назад уже не будет.
Мы заговорили одновременно.
– Пап, я хотела тебе сказать…
– Солнышко, у меня для тебя новость…
Отец улыбнулся и поощрительно кивнул:
– Говори.
– Мы с Матвеем разводимся.
– Что? – Он недоуменно нахмурился. – То есть как – разводитесь?
– Ну как люди разводятся? Подают заявление, потом являются в назначенное им время и…
– Я не это имел в виду! – Отец яростно взъерошил свою густую шевелюру, вскочил и принялся быстро ходить по комнате, бросая на меня растерянные и сердитые взгляды.
В свои пятьдесят семь он был по-прежнему красив и выглядел на несколько лет моложе. Высокий, с внушительной фигурой, посеребренными сединой темными волосами и такой же бородкой, всегда аккуратно подстриженной, он походил на Хемингуэя: не хватало только свитера с грубым воротом и трубки во рту. Студентки и аспирантки ходили за ним табунами, что вызывало у сослуживцев отца завистливые насмешки и не всегда приличные комментарии. Изуродованная кисть нисколько его не портила, наоборот – придавала мужественности и напоминала о героическом прошлом, особенно в День Победы, когда он надевал китель со всеми орденами.
Сдержанный и немногословный, отец, тем не менее, был душой компании. Он не переносил недалеких, пошлых, ограниченных людей и не желал иметь с ними ничего общего. Он дружил с поэтами, переводчиками, филологами, журналистами-международниками… Литература и русский язык были его страстью – страстью сдержанной, как он сам, но не проходящей, с годами становившейся только крепче.
Я знала, что причиню отцу боль, но не ожидала, что он настолько рассердится. Остановившись посреди комнаты, он скрестил руки на груди и, раздувая ноздри, свирепо спросил:
– Это что еще за глупости?
Я растерялась и не сразу нашлась с ответом.
– Ты ведь не всерьез это сказала, признайся? – Отец наклонился и заглянул мне в глаза.
Я отвернулась, не в силах выносить его пытливого взгляда, и