В деревне - Иван Потрч
Но жалости к ней у меня сейчас не было; что-то мешало мне, однако тем не менее я крепко обнял ее, прижал к себе, волосы ее закрыли мне лицо, и я мгновенно промок от ее слез, не успев еще поцеловать, хотя… хотя делал это через силу, заставляя себя.
А моя ласка сильнее расслабила ее, ей совсем стало жаль самое себя. Судорожно обнимая меня, она рыдала взахлеб.
— Он ужасный… Ты не знаешь, какой он ужасный… Жалко мне его, да! Он хочет, чтоб я целыми ночами рядом была… чтоб мять меня своими пальцами. Всю-то жизнь он истязал и тиранил меня. Из-за любого мужика проходящего, из-за последнего урода мучил. А последний раз, — она приподнялась, опираясь на мою грудь, — последний раз чуть вовсе не задушил. Я уж думала, его костлявые пальцы совсем шею перехватят: такой ужас в душе поднялся, даже крикнуть не могла. Стиснул пальцами мне шею и стал подниматься, а кости его надо мной громоздятся, и слышно, как все скрипит, хрустит у него внутри, все суставы да косточки. — Она задрожала, а потом я почувствовал, как напряглось, сжалось ее тело. — Ух, так бы и задушила его, своими руками глотку вырвала. Не могу выносить его, не могу, и все тут, не виновата я! В чем же, господи милосердный, так согрешил он, что не может с душой расстаться, высох ведь весь, кожа да кости!
— А меня-то душить не надо, — произнес я, схватив ее за руку, пальцы ее застыли у меня на шее — видимо, утратила над собой власть.
— Тебя? — переспросила она, и ее точно вдруг обожгло или обдало холодом, а потом засмеялась, а может, мне только показалось, потому что в следующую секунду я уже сам дрожал.
Мне послышалось, будто где-то скрипнула дверь и что-то шаркнуло по полу.
Она тоже вслушивалась, всем телом навалившись на меня.
Трудно сказать, как долго мы лежали молча, без движения, даже дышать перестали. Мне казалось, я слышу все, что происходит в доме: вот треснула балка, зашуршало на потолке — наверное, пробежала мышь.
— Тебе боязно? — шепнула она и даже крякнула, как будто это ее несказанно обрадовало. — У тебя бывают прислухи, а? Ты боишься?
Она в самом деле развеселилась. Обхватив руками мою шею, она сжимала ее, бормоча что-то сквозь плотно стиснутые зубы.
— И ты тоже, ты тоже виноват, что так все пошло… И тебя б я придушила, паренек, греховодник…
За несколько секунд она распалила меня, и мы оба провалились в какую-то бездну, где, по крайней мере ей, все стало безразлично; а я никак не мог позабыть о том, где я, в чьем доме. Сев на постели, она сбросила с себя нижнюю юбку и кофту — больше ничего на ней и не было — и сгорала от нетерпения, точно у нее не было времени ждать, как вдруг я заметил, что ее голая рука, отбросившая кофту, подломилась и ослабела; я приподнялся и почувствовал, как у меня захолонуло сердце: в двери стояла высокая белая фигура с раскрытой на груди рубахой и в кальсонах, руки висели вдоль тела, и вся фигура напоминала воскресшего из мертвых Лазаря. Он стоял неподвижно. Я не мог понять, как у Топлека хватило сил дойти сюда. Или Зефа оставила дверь открытой?
Медленно — меня била дрожь — я пополз под одеялом в изголовье кровати, словно отодвигаясь от чего-то, и по сей день не понимаю, почему я так поступил, а Зефа шарила руками по постели и тянула скомканную одежду к шее. И если скрип, услышанный нами, был прислухом, то это было привидение, больше чем привидение: висевшие плетьми руки вдруг ожили и потянулись куда-то кверху, словно намереваясь призвать небо в свидетели… а губы зашевелились, беззвучно, как, наверное, перед господом богом в Судный день.
Женщина застонала и повернулась ко мне, и я увидел большой открытый рот и шевелящиеся губы, потом она обхватила меня, безумно, точно ища у меня спасения; раскрытый рот прижался к моему плечу, чтобы не завопить; она дрожала как осиновый лист.
Стоящая в дверях безмолвная фигура зашевелилась и сделала шаг или несколько шагов вперед, подступая к нам. Меня охватил ужас, настоящий и неподдельный ужас, какого я не испытывал ни разу в жизни. Я стал выбираться из-под одеяла, отталкивая от себя женщину. Она тоже повернулась ко мне спиной, словно по выражению моего лица угадав что-то. Она прижалась спиной к спинке кровати, нижняя челюсть у нее отвисла, и тут я увидел, как белая фигура Топлека с воздетыми руками вдруг потянулась куда-то кверху, он захрипел, руки у него надломились, ноги подогнулись, он мешком повалился на пол и остался лежать недвижимо.
Когда я пришел в себя, увидел, что рука моя по-прежнему закрывает рот Топлечки, однако не могу сказать, успела она крикнуть или нет. Хорошо помню, что потом мы долго прислушивались, не проснулся ли кто в доме, не слышно ли топота босых ног… Но ничего не было слышно, кроме возни мышей и звуков ночи снаружи.
Топлечка отбросила мою руку, натянула юбку с кофтой и спрыгнула с постели. Подошла к белой фигуре, распростертой на полу, сложила на животе руки, потом разняла их, потрогала тело; затем вновь сложила руки и сказала:
— О господи Иисусе Христе, кончился!
Я испугался, однако женщина оставалась на удивление спокойной.
— Погоди! — шепнула она и выскользнула из комнаты; вернулась она уже одетая.
Я тоже оделся. Молча, точно сговорившись, мы подняли тело Топлека, вовсе лишенное тяжести, перенесли его в каморку и положили на постель. Я успел еще заметить, как она начала прибирать покойника, — больше я не выдержал. Выскочил из каморки, лег и с головой накрылся одеялом. Так я и лежал, пока через час или меньше глухую тишину, стоявшую в доме и у меня в голове, не нарушил вопль Зефы, потом раздался плач, послышались шаги Ханы и Туники на лестнице, их вопросы: «Что такое? С отцом плохо? Что с ним?» — и слова Туники:
— О господа, папа наш умер!
И я услышал плач, безутешный,