Песня имен - Норман Лебрехт
Неужели это так бросается в глаза? Или это его жалкая мамаша предупредила сыночка о моей злокозненной национальности? Хочется укусить мальчишку и высосать из него кровь — просто чтобы подыграть ее омерзительным предрассудкам, но сейчас у меня есть дела поприоритетнее.
— А что будет, если мистер Каценберг из-за меня рассердится? — подпускаю шпильку.
— Теперь это уже неважно, — говорит Питер.
— Ты с ним поругался?
— Наоборот, — отвечает.
— Как это?
— Он меня прогнал.
— Когда это случилось?
— Месяц назад, — говорит, и вид у него такой, словно его сейчас стошнит.
На всякий случай отодвигаю стул подальше, а затем дожимаю из парня последнюю порцию информации.
— Он застукал нас с Басей-Бейлой, это его дочка, ей примерно столько же, сколько мне, у нее темные волосы, и она повернута на математике; мы болтали возле еврейского гастронома на Каннинг-стрит.
— Это не дело, — говорит. — Наши девочки с парнями, даже с нашими, не общаются. Если увидят, что моя дочь разговаривает с незнакомцем, ее никто потом замуж не возьмет. Прости, но тебе придется уйти.
— Клянусь, мистер Симмондс, между нами, ей и мной, ничего не было. Боже упаси, мы просто трепались о школе. А старик сажает меня на карантин, словно взбесившегося пса.
— Уходи, — говорит. — Так будет лучше.
Он не сердится. Просто как бы отстраняется и захлопывается. Больше газет у мистера Амина он не покупает. Потом я узнаю, что он перешел к другому газетчику. А все лишь бы только от меня избавиться.
— Уверен, когда-нибудь он с радостью примет тебя снова, — фальшиво заверяю я, увлекая парня от чайного столика к фырчащему снаружи «ягуару». — Пойдем, Питер, пора тебе домой. Мама будет волноваться.
— Вы ей не расскажете, нет? — упирается он.
— Не волнуйся, — отвечаю; он с облегчением переводит дух, — но, вероятно, вечером я нанесу визит мистеру Каценбергу, чтобы обсудить твои успехи.
— Не уверен, что он по вечерам бывает дома, — возражает Питер, — и незнакомцев он недолюбливает.
Смущенный, вымотанный, весь небольшой отрезок пути до дома Питер обгрызает ногти. Живут они в типовом микрорайоне, воспрянувшем к жизни после разрешения Маргарет Тэтчер приобретать жилье съемщикам. Миссис Стемп подглядывает за нами из-за тюлевых занавесок. С радостью больше бы не видел ни ее, ни мелкотравчатого ее предателя, но, чтобы не оскорбить их чувств, нужно довести игру до конца. Не стоит плескать горючее на их сухостойный расизм.
— Олдбридж, — объявляю водителю. — Каннинг-стрит.
— Каннинг-стрит? Вы не ошиблись? — спрашивает Альфред, корнетист-любитель и шофер-полупенсионер: ради постоянных клиентов он еще выезжает, но молодую тэтчеровскую поросль антрепренеров обслуживать отказывается.
— А что не так с Каннинг-стрит? — интересуюсь.
— Там чокнутые живут. — И он выразительно покашливает.
— Чокнутые?
— Сдвинутые, трехнутые, мужчины в халатах, женщины в париках.
— Ты их знаешь?
— Вот еще! — рычит Альфред, и его шея над форменным воротничком багровеет. — Я такое не ем, если вы понимаете, о чем я.
— А я все же попробую это переварить; сообщу тебе потом о результатах, — спокойно отвечаю я, когда он открывает мне заднюю дверцу. — Подожди здесь, я, возможно, задержусь.
Часы на церкви отбивают шесть, когда я останавливаюсь в желтом свете уличного фонаря перед домом номер тридцать два и, глубоко дыша, пытаюсь уловить подтверждающие звуки. Улица пуста, и все равно я чувствую: за мной наблюдают. Дом — украшенная галькой штамповка в ряду двойников, два повыше, два пониже; такими радетельные шахтовладельцы награждали отличившихся горняков. Дом и так-то невеличка, а на нем еще два звонка — признак многонаселенности. На правом почтовом ящике, который не мешало бы покрасить, красуется мезуза сантиметров тридцать длиной. В ней, я знаю, лежат четыре отрывка из Писания — напоминание всем, кто входит в дом и выходит из него, о связи человека с Богом. Священный черенок, который всяк проходящий мимо обязан целовать.
Протягиваю руку к нижнему звонку, помеченному фамилией Каценберг. И слышу звук настраиваемой скрипки; работает мастер: каждую струну проверяет и смычком, и ногтем. Жду, когда он заиграет.
Словно из другого мира, раздается нигун — душевынимающий плач на иврите, написанный зверски замученной Ханной Сенеш[74], которая с отрядом парашютистов была заброшена в оккупированную нацистами Венгрию, там схвачена, подвергнута пыткам и казнена. «Эли, Эли, ше-ло игамер ле’олам», — молится она. «О Бог, мой Бог… Пускай не исчезнет…»[75] А я стою и думаю, четким размером: «Эли, Эли, ты так и не пришел домой с концерта…»
Резко давлю на кнопку звонка, и мелодия обрывается на полуноте. Доносятся тяжелые шаги. Дверь открывается. Человек стоит против света, падающего из коридора, и лица его не разглядеть. На нем большая кипа и капота, пальто из черного габардина с поясом. Ошеломленно бормочу:
— Добрый вечер.
— Чем могу служить? — спрашивает он; это его фирменный отзыв.
— Довидл? — решаюсь я.
— Мотл, — отвечает он как ни в чем не бывало. — Я тебя ждал.
7
Живой!
Дом, как Питер Стемп и описывал, темный и узкий, с тыльными пристройками под новые спальни. При всей скученности он отнюдь не выглядит тесным, коридор с лестницей не захламлены. Ароматы сложносочиненные; среди мириад человеческих эманаций учуять, что готовится на кухне, невозможно, но в целом результат не отталкивающий. Дому явно уютно и хорошо.
Мы с его хозяином делаем три шажка и оказываемся в перенаселенной мебелью гостиной, в углу которой стоит пианино, а две стены занимают тесно уставленные, застекленные книжные полки. Библиотека, навскидку, состоит сплошь из талмудических томов и комментариев к ним. На всех корешках — надписи на иврите, за исключением одной музыкальной полки, где в кожаных переплетах теснятся сборники его любимых произведений. Настоящий кабинет для религиозных штудий, и я чувствую себя хищником, который ввалился к Будде.
Довидл усаживает меня на высокоспинчатый стул возле того самого газового камина, который Питер разжигал по субботам. Зовет кого-то, предположительно жену: «Мамуля!» Все как всегда: он перехватил инициативу, а я болтаюсь сзади, в спутной струе.
— Что значит — ты меня ждал? — ледяным тоном интересуюсь я.
Он берет газету с несуразно огромного обеденного стола.
— Видишь, вот тут, в «Телеграф». — Показывает. — Моему бывшему шабес-гою, Питеру, вручена Симмондская премия. Я догадался, что ты узнал рубато и что Питер не сможет не проболтаться. Ты когда-нибудь видел подростка, который бы умел хранить секрет?
— Я умел, — буркаю