Друг дома - Юрий Маркович Нагибин
Не следует думать, что нерасположение Данилыча мешало дяде Володе быть добрым другом остальной симаковской семьи. К нему благоволил инфант Толька, помешанный на балалайке. Дядя Володя услаждал его рассказами о знаменитом создателе балалаечного оркестра Андрееве, да и сам владел трехструнным инструментом получше Тольки.
Короче говоря, дядю Володю можно было с полным правом назвать другом дома, подразумевая под этим всю большую квартирную семью.
Хотя отец с матерью относились к дяде Володе с приметной небрежностью — отец даже раздражительно, — они всегда приглашали его на свои сборища, особенно если ожидался какой-нибудь выдающийся гость из литературного, художнического или артистического мира. Среди прочих — знаменитый бас-профундо из Большого театра. Что значит «профундо», я не знал, не знаю и сейчас, но так его все звали. Наверное, это еще лучше, чем просто бас. Он приходил играть в карты. Я уже находился в постели, и до меня доносился лишь его густой, раскатистый голос. Кстати, это ему был обязан дядя Володя лестным прозвищем Володя Великолепный.
Прозвище, придуманное басом-профундо, необыкновенно точно выражало внешнее впечатление от дяди Володи. Он был высок, статен, бородат и синеглаз, как гамсуновский лейтенант Глан. Борода у него золотилась, волосы отливали чуть приметной рыжинкой. Глубокий, звучный голос возникал без всякого напряжения из просторной емкости груди, не теряясь в любом шуме, причем в богатых баритональных переливах никогда не звучали ни самодовольство, ни апломб, ни важность. Нет — всегда радость, увлеченность, азарт, веселое согласие на спор без всякой задиристости. Бас-профундо гремел раскатами, словно давил окружающих, голос же дяди Володи был просто отчетливо слышим, как бывает слышна виолончель в меди оркестра.
Я не сразу обнаружил, что влюблен в дядю Володю странно и тревожно. Мне хотелось стать таким же высоким и стройным, золотым и синеглазым, звучным и легким, даже бородатым, как он. Я прикидывал свои возможности, они были мизерны: я из низкорослой семьи. Даже мой легендарный дядя по материнской линии, капитан 3-го ранга Евгений Алексеевич Коневский, уволенный из флота за отчаянные кутежи, возвращенный на корабль по высочайшему соизволению в дни первой мировой войны и погибший в морском сражении, был на пределе дозволенного для флотской службы роста. Об отце и его родичах говорить не приходится — сплошь левофланговые. У нас не было и бородатых, даже на старых семейных портретах, правда, дед носил вполне сносные усы. И все мы монголоиды: скуластые, темноволосые, желтокожие. Музыкальность рода сосредоточилась в отце, всем остальным, как говорят, медведь на ухо наступил. И потом — я твердо знал это своим незрелым сердцем — мы нелегкие люди. Мы страстны, самолюбивы, многое таим про себя, вспыльчивы и неуютны. У матери эти качества выражены сильнее, чем у отца, а я, говорят, характером в мать. Неужели мне заказан путь стать таким очаровательным, осиянным человеком, как дядя Володя? Я, правда, тоже немного рисую, легко запоминаю разные звучные имена и лихо их произношу, испытывая при этом щекочущее наслаждение, но этого слишком мало, чтобы уподобиться Володе Великолепному.
В нашей семье все чересчур занятые люди. Об отце и деде говорить не приходится, но и мать, с грехом пополам окончившая гимназию и не имеющая профессии, нашла себе занятие — с утра до вечера выстукивать худыми пальцами на пишущей машинке деньги на оплату учительницы немецкого языка. Мать забрала себе в голову, что я должен знать иностранные языки. Печатать она не умеет, все время мажет, как плохой пианист, и потому тратит на работу уйму времени. Я тоже загружен: зубрю немецкий, долблю таблицу умножения и четыре правила арифметики под нетерпеливым надзором отца, а зачем все это — как будто меня в школе не научат? Но я втянулся в такую жизнь и не протестую. Нет, видимо, все мы от природы чужды той пленительной неге, тому умению наслаждаться досугом, что позволяет дяде Володе часами простаивать у замерзшего окна, мурлыкая под нос «У Джузеппе-лоботряса лаццарони», аккомпанируя себе пальцами по стеклу. От его дыхания ледяная корочка начинает стаивать, в чистом глазке возникает морозная синь и золотые кресты Николы в Столпах. Дядя Володя смотрит в этот маленький люк, лицо у него заинтересованное, доброе и какое-то незанятое и оттого словно бы жалкое. Нет, это неверно, лицо у него красивое, ясное, а чувство жалости — это мое, сам же дядя Володя нисколько за него не отвечает. И все же…
Любовь делает проницательным: я вдруг понял, что могу говорить о дяде Володе с Катей. Когда появлялся дядя Володя, глаза у нее становились цветами. Не теми, что она искусно мастерила из кусочков шелка, а живыми, утренней росистой свежести анютиными глазками. И, поверив этим ее анютиным глазкам, я спросил однажды: почему дядя Володя такой? Не пойми она меня сразу, разговор на том бы и кончился, я не мог толком объяснить, что имею в виду под словом «такой». Но Катя ничуть не озадачилась.
— Эх, мальчик, — сказала она, перекусив нитку острым клычком, — нешто бы Владимир Борисович был такой, кабы не семнадцатый год? Время одних лечит, других калечит. Белая косточка — тонкая…
— Да он что, граф? — удивился я.
— Не в том дело! Иной граф хуже ломового извозчика. Мало ли графьев нынче вкалывает?.. Все от воспитания души зависит. Владимир Борисович человек нежный, деликатный, а теперь бойцовые люди в цене…
Слова Кати таили в себе обидный смысл. Насколько я понимал, дядя Володя принадлежал к той же среде, что и мой отец. Они были однокашниками, затем оба кончали московский университет, только разные факультеты. Получалось, что дядя Володя «такой», потому что его нежная душа не справилась со временем, а мой отец «не такой», потому что он то ли пробойнее, то ли изворотливее. И хотя рядом с золотым, изящным, легким дядей Володей отец всегда казался мне слишком плотным, тяжелым, земным, я не хотел его умаления перед дядей Володей. Я долго и тщетно пытался доискаться истины и наконец спросил отца напрямик, правда ли, что дядю Володю погубила революция.
— Что-о? — с какой-то упоенностью вскинулся отец. — Ну-ка, ну-ка, повтори!
Несколько сбитый с толку, я повторил.
Отец рассмеялся негромким, самозабвенным смехом. Я не встречал человека, который умел бы так наслаждаться смехом, как мой отец. В этом было что-то эгоистическое, обидное для присутствующих, ибо отец никак не хотел делиться своим наслаждением, упиваясь им единолично, до слез, до полного изнеможения.
— Это прекрасно! — произнес он наконец. — Володю погубила революция!.. Да будет тебе известно: дядя Володя такой человек, что для