Трудное счастье - Юрий Маркович Нагибин
Тугое плечо Агафона давит мне в спину, и таким родным кажется мне твердый нажим его плеча! Эх, хорошо было бы доказать ребятам, что они не ошиблись в своем доверии ко мне! Воображение мое разыгрывается. Вот я один дерусь против Веремейки, Карачуна, Буртовского и Чумака. Сверкают ножи, кровь хлещет из моих ран, но я не сдаюсь. Ребята приходят мне на помощь, враги схвачены, обезоружены, но моя песенка спета…
Затем я вижу собственные похороны: гремит музыка, реют флаги, вокруг все рыдают. Гвозденко и Агафон подводят к моему изголовью Катюшу, она вся в белом. Товарищ Алексей произносит речь: мир потерял незабвенного борца и человека…
Это было так прекрасно, что я стал шептать про себя, обращаясь к мутному, в рваных облаках небу:
— Я комсомолец, я знаю, боже, что тебя нет, я не верю в тебя, но сделай все же так, чтобы кулаки попытались уничтожить наш трактор и чтобы я один помешал им, победил их, и они бы убили меня, чтобы я мог доказать ребятам…
Я так увлекся этой пламенной молитвой, обращенной невесть к кому, что не сразу ощутил яростные толчки Агафона. Очнувшись, я увидел, что дверь избы Карачуна, стоящей наискось через улицу, медленно, сторожко приоткрывается…
— Чуешь? — шепчет Агафон.
Конечно же, чую; жар и холод поочередно охлестывают тело.
— Брать живьем… — предупреждает Агафон.
Что-то ползет, выползает из двери — это скорее угадывается, нежели видится, и вдруг в перехвате слабого света месяца загорается двумя светляками. Черный сибирский кот Карачуна вышел по своему ночному делу…
Агафон так громко выругался, что Авдей-хромой выскочил из шалашика и с берданкой наперевес заковылял вокруг трактора.
На рассвете, основательно продрогнув и намокнув в обросевшей соломе, мы оставили свой пост. Чтобы не будить своих, я пошел отсыпаться к Агафону. Ветхий домишко Агафона был битком набит его многочисленными братьями и сестрами; он притащил какую-то ветошь и постелил для нас обоих в сенях. Вознаграждая себя за долгое воздержание, Агафон свернул огромную цигарку и, яростно дымя, на чем свет крыл позднеевское кулачье. Выходило, кулаки виноваты перед нами, что не покусились на артельный трактор.
12
Утром, когда я вернулся домой, меня встретила во дворе сияющая радостью мать:
— Угадай, кто у нас в гостях!
Мне не пришлось угадывать: на пороге дома стояла молодая девушка в белом платье, до странности близкая мне и вместе чужая, далекая. То была Катюша. Я смотрел на нее, не то радуясь, не то печалясь той перемене, какая произошла с ней за одну зиму. Ее русые волосы приобрели чудесный дымчатый оттенок, глаза стали больше и словно раздвинулись на лице, да и вся она как-то развернулась, оставаясь стройной и худощавой. Несколько месяцев превратили девчонку в девушку.
Я стоял, не смея приблизиться к ней. Над глазом зыбко дрожала соломинка, застрявшая в волосах, но я не решался ее снять. Чувствуя себя распоследним мальчишкой, я, обмирая, думал: «Неужели я ее целовал?»
— Здравствуй, — сказала Катюша, протянув мне руку, и задумчиво добавила: — Как ты изменился…
Эти слова, а главное, тон, каким они были произнесены, что-то повернули во мне. Ощущение было мгновенное, смутное, едва уловимое, но, если бы я мог выразить его словами, я сказал бы, наверно, так: выше голову, и ты не так уж плох!
Повторяю, это чувство было лишено всякой отчетливости, но все же оно позволило мне крепко пожать узкую, теплую, сухую руку Катюши, оно же развязало мне язык, когда после завтрака мы пошли с ней в сад на наше старое, заветное место.
Я чувствовал, что эта новая Катюша не проговорится матери, и с увлечением рассказал ей о всех наших комсомольских делах. Она слушала меня с жадностью, каждое мое слово затрагивало в ней что-то глубокое, сокровенное.
— Как все интересно живут! — сказала Катюша с тем же пленившим меня задумчивым выражением. — Одна я, как щепка, плыву, куда ветер дует…
О себе Катюша только и сказала, что дядя ее переселился на Дальний Восток и ей пришлось вернуться в станицу. Что будет дальше, еще не решила…
— Знаешь что, вступай к нам в комсомол! Хочешь, я поговорю с ребятами?
— Не примут…
— Обязательно примут! У нас, правда, девушек нету пока, но товарищ Алексей сказал, что это неправильно. В общем, я поговорю с ребятами.
— Не стоит, Коля, — тихо сказала Катюша и как-то странно посмотрела на меня.
— Ладно, это мое дело.
Когда Катюше пора было домой, я спросил:
— Ну как, по-старому — через забор?
Она улыбнулась; я проводил ее до калитки, и острее, чем прежде, грозная вблизи, издали она показалась мне жалкой и потерянной…
До возвращения Катюши, поглощенный своими делами и заботами, я не так уж часто вспоминал о ней. Но теперь я непрестанно ощущал ее присутствие, словно она постоянно была со мной. Все, что я ни делал, я делал как бы для нее: для нее рисовал первомайские плакаты, для нее спорил с Агафоном о программе праздничного вечера, для нее отбывал очередное дежурство около трактора…
Виделся я с Катюшей каждый день. Случалось, я поздно задерживался на репетициях или по комсомольскому поручению, но она всегда дожидалась меня. Я понимал, что стал по-новому интересен Катюше, но не решался отнести это за счет моих личных качеств. Быть может, я стал для нее тем выходом в широкий мир, каким некогда явилась она для меня.
И все же я со дня на день откладывал обещанный Катюше разговор с ребятами. Коммуна переживала трудную пору. Наша гордость, наша надежда — артельный трактор забарахлил. В горячую, решающую пору, когда дорог был каждый час, трактор подолгу простаивал без движения посреди поля, а около него, потный, грязный, с отчаянными глазами, возился наш тракторист Гречуха.
— Чего с ним, Гречуха? — спрашивали мы с тоской.
— А бис его знает! — уныло отзывался Гречуха, размазывая рукавом по лицу машинное масло и черный пот. — Я в автомобильном моторе малость кумекаю, а с дизелем сроду дел не имел. Надобно ему нутро подновить