Весновка - Валентин Арсеньевич Николаев
— Как дышится, Василий Никанорыч? — кричу я еще от дверей, заскочив от пурги в его избушку.
— А что, дышу вот краской да олифой. Моя работа вредной не считается. Еще завидуют люди: «Легкая работа у тебя».
«Не в духе, видно», — думаю я, присаживаясь у печки.
— А тебе нравится?
— Весь я тут, хоть нравься, хоть нет, Не работать — так и не жить. Куда денешься.
— Покури давай, отдохни.
Он складывает в кучу кисти, вздыхает.
— И так уж дым из-под волос лезет, шапку подымает аж. Собака вон чихает. Лямка! Лямк… Ты чего? Голова кружится — у порога лежишь? А ну, побегай иди, постряси блох!
Обижался Василий не часто, но по делу: хорошие кисти, краску и растворители добывал большей частью он сам, на свои собственные деньги, по разным городам. На складе затона товар этот появлялся редко.
В январе я бывал у Василия частенько, а потом на его избушке долго висел замок. Каждую зиму так — как начнутся метели и сделается Василию ходить на протезе трудно, он скучнеет, становится неприветлив, груб. А дальше — из затона пропадает вовсе. Недели две-три не только его, а и черной собаки Лямки нигде не видно. «Впал в спячку», — шутят в это время капитаны. Разные были толки: иные говорили, что в феврале он ежегодно крепко «по плану» запивает, другие утверждали, что сидит-де дома и запоем читает книги. Признаться, я никогда не выпытывал у Василия подробностей его таинственного исчезновения, но то, что человек он был начитанный, — это точно. Он и сам говаривал не раз, что книг у него полно, есть даже целый штабель старинного журнала «Нива». Возможно, на это время он оформлял себе отпуск и читал в свое удовольствие. Возвращения Василия ждали, ждали как хорошей погоды. Это и было похоже не перелом зимы. Однако свой срок он выдерживал.
Когда стихала метель, а на дальнем закрайке неба над заснеженными лесами проглядывал вдруг такой забытый и чистый лоскуточек неба, что щемило сердце и снова хотелось жить, Василий неожиданно объявлялся. Весь какой-то праздничный, новый, он открывал двери своей «художественной академии», расчищал дорожки, покрикивал на Лямку, носил дрова, воду…
И вот над черной покосившейся трубой уже весело завивается белесый дымок. Отпаренный и помолодевший Василий первым делом подновляет кучу с махоркой, прибирается в своей мастерской и до обеда никого не пускает — дверь держит на запоре. Зато потом уж до самой весны она открыта любому всегда. Хотя, надо заметить, привечал Василий далеко не всех, и не одинаково.
На второй или на третий день, как вернулся он из своего зимнего заточения, зашел я к нему узнать, много ли кругов осталось покрасить. Не успели мы присесть у раскрытой печки, как в избушку ввалился какой-то «маслопуп», — механик, кажется, с шестого катера.
— Все мараешь? — спросил он небрежно.
Василий ничего не ответил, но, когда пришелец «причастился» из махорной кучи и стал приглядываться, где бы сесть, Василий заметил ему:
— Иди, иди… Ломи свое дело. Тут разговор об искусстве, это не по твоим ушам! — и в слова эти вложил он все свое нескрываемое пренебрежение.
Знал ли Василий истинную цену искусству, не берусь судить, но в своем деле был одержим он до страсти.
Я видывал, как он работал. Когда ему никто не мешал, он мог возиться с кругами до полуночи. Забывал о еде, времени — обо всем на свете. Склонившись над рабочим столом, цифры и буквы выводил он четко, кисть держал твердо и работал ею с какой-то цирковой виртуозностью. В это время он не помнил, есть у него кто в будке или нет. Когда получалось особенно красиво, он вскрикивал в восторге: «Лямка!» Свернувшаяся возле раскрытой печки собака вздрагивала всей шкурой, недоверчиво открывала ореховый глаз, косила им на хозяина и, не в силах одолеть сон, снова забывалась.
А он, так и не глянув на нее, опять замирал, сосредоточенно двигая кистью по белому боку круга.
Как и все художники, Василий любил, чтобы работой его восторгались. Может, по этой причине выполнял он иногда и художественные заказы, в основном, конечно, местных заказчиков.
Как-то по просьбе берегового матроса — бойкой одинокой Дуськи — сработал он копию «Богатырей» В. М. Васнецова. Писал, наверное, ночами, потому как днем за этим занятием я его не видел.
Но вот однажды в мой приход картина была уж готова. Прислоненная к стене, она стояла на столе с махоркой.
— Ого! — сказал я, увидев полотно, и, отойдя к окну, стал рассматривать. Василий выжидательно замер сзади. Надо сказать, что с моим мнением он считался, а больше в затоне, кажется, никого слушать не хотел, подозревая всех в невежестве. Ко мне он снизошел тоже не сразу. Случилось это после того, как однажды в обед он неожиданно спросил меня:
— Кого ты больше всего любишь, из писателей?
— Пушкина, — не задумываясь, ответил я и попал, видимо, в самую точку. Об этом я догадался позже, вечером, когда Василий, выпроваживая из будки матроса Брюквина, вдруг выпалил ему:
Но мрамор сей ведь бог!.. так что же?
Печной горшок тебе дороже:
Ты пищу в нем себе варишь…
— Иди! — и решительно распахнул перед ним дверь.
О чем у них был спор, о литературе или о живописи, я не знаю, но поспорили они, видать, горячо.
Другой причиной расположения, подозреваю я, была моя способность скоро и довольно красиво снимать эскизы с деталей.