День до вечера - Геннадий Михайлович Абрамов
— Римма, — она порывисто подалась вперед. — Мой муж, Григорий. А это Филипп, самый гостеприимный хозяин на свете.
— Заметано, — сказал Федор.
Он галантно извинился перед своими дамами, подошел к магнитофону и перезарядил кассету.
— Пожалуйста, — попросил Гриша, — убавьте, если не трудно, звук. Дети спят.
— О, разумеется. Пел Джо Дассен.
Филипп поднялся и прошел к палатке — посмотреть, как дети. Отодвинув полог, он услышал поспешный шорох и, когда зажег фонарь, понял, что они притворяются спящими. Он улыбнулся, минуту-другую смотрел на их лица, затем поправил сбившиеся одеяла и, выключив фонарь, вернулся к костру.
Здесь Римма уже танцевала с Федей, он не отпускал ее, когда заканчивалась песня, они стояли в тени, чуть поодаль от остальных, и ожидали начала следующей, и тогда он снова пропускал свои длинные руки под ее руками ей за спину, она обнимала его за плечи, он склонял голову, и они медленно, почти, не переступая ногами, покачиваясь, продолжали танцевать. Гриша заметно нервничал, суетился, делал вид, что ничего, кроме костра, его не занимает, он ломал сучья, присаживался у огня и поправлял пламя, хотя этого вполне можно было и не делать. И Филиппу сделалось отчего-то не по себе и скучно, но главное — не по себе. Он сидел между Машей и Ирой на стволе поваленного дерева, смотрел на танцующих, на костер, а девушки время от времени пытались вызвать его на шутливый разговор, дразнились, хихикали, если одной из них удавалась удачная на их взгляд острота, Филипп что-то отвечал из вежливости, поддакивал, пытался улыбаться, и все это было нудно, бездарно, и он уже не нравился себе, и сердился на свою мягкотелость, и думал, не переставал думать между пустыми словами, которыми обменивался с девушками, о Климе и Симе, и все недоумевал, и гадал, почему рядом с ними ему было так хорошо, а в компании взрослых, собственно, точно таких же, как он, уныло и стыдно. «Нет, — сказал он себе, — ну их всех к черту». Извинился, поднялся, сказал девушкам, что ему надо прогуляться.
— Возьмите меня с собой? — хихикнула Маша. — А, зачехленный мой?
— Какой? — не понял Филипп.
— Ну, зачехленный такой. Вещь в себе.
— Послушайте, — рассердился Филипп. — Сами вы…
— Если она вам не подходит, — сказала Ира, — тогда, может быть, я подойду?
— Мне необходимо побыть одному.
— Понимаешь, — сказала подруге Маша, — ему надо, — и они дружно прыснули. — Умоляю вас, осторожнее, темно, мало ли что.
— Вот именно, — смеясь добавила Ира. — Кто знает, может быть, вы нам еще и сгодитесь. Пусть и в чехле.
Филипп ушел в раздражении, с мерзким, гадким чувством.
На берегу озера постоял, покурил.
«Почему так муторно, тошно?»
Нет, он не считал себя одним из тех «чудаковатых» молодых людей, которые предпочитают всякому общению одиночество. Он не запрограммирован на одиночество, нет, однако в течение последних двух-трех лет с ним что-то определенно произошло, что-то сломалось. На работе в институте, и дома — и тогда, год назад, когда был женат, и после, оказавшись в результате размена в коммунальной квартире, — и в гостях у родственников, и на вечеринках у знакомых, всюду теперь, общаясь, он чувствовал напряжение, сердился и раздражался оттого, что невозможно загородиться, совсем, наглухо, отрезать себя от всех и вся и побыть наедине с книгами, музыкой, самим собой. Даже в те короткие, нечасто выпадавшие ему часы, когда оставался один, он уже не мог до конца освободиться, расслабиться, снять напряжение, потому что какая-то часть его в то же время пребывала в страхе и ожидании, что скоро, скоро все это кончится… Разумеется, он отдавал себе отчет в том, что вовсе без людей, затворником, анахоретом, он бы существовать не смог, да и не хотел, он искал середины. И его теперь настораживало и даже пугало, что потребность в людях, в общении с ними, во встречах и разговорах с недавних пор приглушилось в нем, сделалась непомерно слабее, угрожая вовсе зачахнуть и умереть, а вместо нее заступила, и теперь силилась, росла, овладевала и крепла потребность прямо противоположная — искать общения исключительно с самим собой, быть повернутым внутрь, в себя. Филипп знал, — то, к чему он теперь устремлен, сродни инфантильной рефлексии, ущербному самокопанию, настроенности на собственные болячки, однако был уверен, что его устремленность принципиально другая, считал, что его захватил целенаправленный, здоровый, он знал, свойственный ему и раньше процесс самопознания… Будучи вообще человеком скромным, негромким, Филипп тем более стеснялся теперь и сторонился людей. Что им он, что они ему? Все заняты по горло, у всех дела, правда направленные, как правило, вовне, от себя, от человека, и тогда тем более понять им друг друга сложно, и нечего к ним лезть со своими «тонкостями»…
Филиппа вывел из задумчивости резко возросший шум, доносившийся сюда от костра. Он вспомнил о детях, которые «спят» там, совсем близко, и разгневался, решил пойти туда, вернуться и немедленно разогнать эту ораву, не знающую удержу. К детям, к Климу и Симе, у него в течение всего вечера сохранялись благодарные чувства. Он даже склонялся теперь к тому, чтобы считать главным для себя приобретением этой поездки не тишину и покой, не лес и озеро и все окружение, так поразившие его, а именно встречу с ними, с детьми, их краткое мимолетное общение. «Вот, — думал Филипп, — потери и приобретения — сколько их в каждом дне, в каждом часе, мгновении, надо только научиться различать, видеть, вот, вот, чего мне недостает — умения видеть…»