Над зыбкой - Виктор Фёдорович Потанин
Один знакомый охотник одолжил высокие сапоги, отвез меня на мотоцикле километров за тридцать и высадил. Дальше ехать опасно — колея вся в воде, ближний мостик сорвало, будто прошло половодье, да и рядом не лучше — сугробы осели, а под ними вода шумит. Охотник пожал мне руку и покачал головой — как, мол, дальше пойдешь, да и зачем идти дальше — сидел бы дома, пока не просохло.
За спиной умолк мотоцикл, и сразу сильней ожила вода. Шумит, перекатывается под снегом, и в этом перекатывании чудится какой-то звон — может, в ушах легонько позванивало или от мотоцикла еще чудился шум. Стало страшно. Это и не страх даже, а беспокойство, ожидание — вот-вот случится что-то нехорошее; и эти сигналы никогда меня не подводят.
Медленно обошел затопленный мостик, ноги ступили на твердое, потом совсем легко зашагалось, и я выбрался на высокое место. Под ногами была земля, от нее поднимался парок, совсем рядом со мной ходили грачи и собирали соломинки. Глаза у птиц горели ярко и фиолетово и меня не замечали. Я прибавил шаг, но беспокойство не проходило: будто смотрит в спину чужой человек, а я его не вижу. Стал оглядываться по сторонам, прислушался — безлюдье, шум снеговой воды. Изредка громко хлопала крыльями птица. Что со мной? Поднял глаза кверху — и не увидел неба. Большая туча, клубясь, свирепея, быстро падала на меня, вот уж ветерок тронул щеки, уколол глаза холодом — и сразу посыпал снег. Осмотрелся опять — куда-то пропали все птицы, но все равно стало повеселее, будто шел уже не один, да и ноги шагали уверенней, и сапоги поскрипывали по-веселому, и я сам стал насвистывать. Все равно когда-нибудь дойду, дождется мой дояр, не убежит. А с неба валился не снег, а мелкий снежок. Будто полетели белые мухи, живые, назойливые, они залетали за воротник, и тело ужималось и вздрагивало, как от уколов иглы.
Кружился снег, холодил щеки, но чудилось мне тепло, зеленое лето, рыбалка — полный рай с зари до зари, живи только, пользуйся раем. Дышалось так легко, что не чувствовал воздуха, только сильно ныли ноги в резиновых сапогах. Думалось тоже легко, без усилий, и все представлялся мой дояр. Хотелось быстрей с ним встретиться, хотелось увидеть его девушку, чтоб потом написать о любви. О любви в газете мы писали при старом редакторе много, почти в каждом номере, и я сам думал о любви постоянно, но думалось о ней как-то устало, привычно, будто я уже все испытал. Чудят, мол, люди, встречаются, женятся, потом ссорятся, остывают. Но уж пошли дети, куклы, колясочки, а с ними — новые ссоры, тоска.
В редакцию много приходило любовных писем, люди звали кого-то вернуться к семье, бросить новую любовь и уйти к прежней, молили вспомнить детей, приласкать старость, и делалось горько от этих писем, и уж не верилось ни в любовь, ни в нежность, ни в первое чувство, ни в последнее, да и самому не везло. Девушки думали обо мне слишком хорошо и торжественно. Им представлялся муж, обеденный стол, ребятишки, а мне хотелось в общении духовности, высокой неразберихи чувств. И это стало для меня тоже страданием — и почти не осталось надежд на счастье.
И снова представлял своего дояра, уже заранее жалел его, чувствуя все его мысли, желания, и их тоже было жаль, да и какие на такой работе желания. Но особенно жалел его мать — страдает, наверно, гнетется старая, ведь погибает сын среди коров и навоза, да и никто в мужья не возьмет такого, посторонится. А может, не прав я, может, гордится парень собой, может, ходит веселый и непреклонный — как генерал, может, радуется старая мать за сына. И в голове быстро ложились строчки будущего очерка, веселые, первозданные, и еще сильнее хотелось увидеть дояра.
Идти теперь тяжелее. Снег повис над головой тяжелыми хлопьями, закрыл дорогу и небо. Стало еще тише, хлопья скользили бесшумно, а потом вроде проваливались куда-то, и сам я уж вроде не по земле иду, а где-нибудь по луне, — так тихо везде, безмолвно и жутко. Шагов своих не слышу, хочу услышать и не могу — только донимает дыхание. Спереди — снег, над головой — снег, и сделалась такая тоска по людям, по живому голосу, по живым лицам, что захотелось сейчас же, немедленно, кого-то увидеть, сказать кому-то хоть одно слово, чтоб ощутить себя здоровым, полноголосым. Но это же невозможно. И от этой тоски, от невозможности, от все еще неостывшего ожидания чего-то я зажмурился. Когда открыл глаза, сразу заметил двух всадников. Будто поблазнило. Но нет, не проходит. Они колыхались в снегу, как в тумане. Кони шли тихо, будто на ногах путы. Всадники покачивались, молчали, снег заносил их с головы. Ни топота копыт, ни ржания — едут точно по воздуху, только спины покачиваются. Я взмахнул рукой, громко крикнул, всадники поднялись в седлах, я все это не столько видел сколько чувствовал сквозь серую пелену, — и вдруг всадники испуганно завизжали, загикали, но кони бежать не могли: видно, снег проваливался, и копыта застревали в снегу. Закричал еще громче, просил подождать, остановиться, но всадники опять завизжали, заболтали ногами, и вдруг один резко покачнулся и упал в снег. Другой сразу остановился и спрыгнул на дорогу. Я догнал их и сразу потерял голос. Хочу что-то сказать — и не могу: то ли чудится, то ли наяву. Всадники оказались ребятишками. Ехали они на быках. Почему на быках? Но быки были живые, шевелились и кротко моргали. Они казались такими тихими и походили с головы на состарившихся собак. К тому же покорно болтали хвостами. Я так засмотрелся на них, что забыл про ребятишек. Но скоро вспомнил, оглянулся — они смотрят на меня, как на бандита. Сделал шаг к ним, ребятишки вскочили на быков и замахали кнутиками. Быки потрусили вперед мелкой усталой рысью. Я улыбнулся, пошел следом. Ребятишки все время оглядывались, махали кнутиками, мне стало весело — и я прибавил шаг.
Совсем близко залаяли собаки, ребятишки засмеялись громко, стали чаще оглядываться, ободренные близостью жилья, и у меня тоже родились