Трудное счастье - Юрий Маркович Нагибин
«Где просо?» — спрашивает бригадир звеньевых.
«А где ж ему быть? По дворам роздали».
«Где просо?» — спрашивают колхозников.
«В животе. Где ему еще быть?»
«Так ведь это ж на посев!»
«Так бы и сказал, мы почем знали!»
Как-то вечером явился в стан бригадир, собрал цыган и говорит:
«Завтра надо на станцию ехать за стройматериалами. Давайте решим, кому ехать».
Цыгане сердито залопотали:
«Зачем попусту нас собираешь? Работа не ждет, понятно? После ужина приходи — потолкуем…»
Бригадир остался доволен таким рвением. Он уехал по своим делам, а к вечеру снова явился в стан. Цыгане уже отужинали и улеглись спать. Один вполголоса рассказывал цыганские сказки, другие сладко посапывали, слушая сказочника сквозь набегающую дрему, третьим уже виделись веселые цыганские сны, когда вдруг загремел голос бригадира:
«Так кто же поедет завтра за лесом?»
«Дыкх! — ответили ему. — Приезжай на зорьке и буди любого. Несознательные мы, что ли?»
«Да кого будить-то?»
«Крайнего буди!» — сказал молодой цыган.
И все, кто еще не успел уснуть, подхватили:
«Крайнего!.. Крайнего!.. Кто с края лежит, того и буди».
На рассвете, чуть запищала первая птичка, бригадир подошел к копне, но сколько ни ходил вокруг, в серых потемках утра не смог обнаружить крайнего. Тогда он растолкал одного из цыган. Тот вскочил — солома в волосах и бровях.
«Очи в шинке оставил? — накинулся он на бригадира. — Нешто я крайний?»
Тут только смекнул бригадир, что крайнего ему не найти: хитрые цыгане венком улеглись вкруг копны. Плюнул с досады бригадир и один поехал за лесом.
Когда он пожаловался Якубу, тот сказал:
«Дыкх! Какой недогадливый! Что бы тебе приглядеться, который покрепче спит, да в сторонку и оттащить его за ноги! А тогда и буди — крыть ему нечем: он крайний!»
В эту пору и появился в колхозе Окунчиков. Райком прочил его в председатели, но умный Окунчиков предпочел стать заместителем. Он понял, что для многих цыган предколхоза то же, что вожак табора, а таким вожаком может быть только цыган. Якуб же был цыганом до мозга костей, таким, о каком говорят, что его колесом не объедешь…
Окунчиков начал с того, что случай с обманутым бригадиром вынес на общее собрание колхозников. Пока бригадир сердито и с обидой рассказывал, как хитро его обошли, собрание дружно смеялось и с восхищением поглядывало на Чекменя, придумавшего эту коварную шутку.
Когда бригадир кончил, Окунчиков спросил Чекменя:
«Верно он рассказал?»
«Вернее не скажешь», — под общий смех ответил Чекмень.
«Зря смеетесь, чавалэ, тут дело о жизни идет. Через маленькую дырку может вся бочка вытечь. Так и в колхозном деле…»
Собрание притихло, только Чекмень, рисуясь, крикнул:
«Дыкх! Уж и посмеяться нельзя?..»
«Как бы смех слезами не обернулся! Я знаю, цыгане — народ острый, а ты, видать, всех острее. Чтоб все знали, как ценит колхоз твою острую шутку, правление штрафует тебя на пятьдесят рублей за срыв задания».
Тут снова послышался смех, но уже над Чекменем. На это и рассчитывал Окунчиков: ему надо было развенчать в глазах цыган проделку Чекменя, сделать из него дурака. Цыгане оценили ловкий ход Окунчикова. «Этот и цыгана перецыганит», — говорили они с уважением.
Но сколько ни встречалось на пути колхоза бед и препон, главная напасть, едва не порушившая все, что создано было с таким превеликим трудом, пришла к нам извне…
К этому времени нанятые колхозом плотники уже приспособили под клуб большой кулацкий дом, пострадавший некогда от пожара. У нас был зрительный зал со сценой, отдельные помещения для библиотеки, читальни и комнаты отдыха. Мы приобрели мандолины, гармоники, баяны. Якуб хвастал, что привезет из Москвы рояль.
Мне удалось создать два хора: один — молодежный, другой — стариковский, и любо-дорого было послушать, как состязались они в песенном деле! Старики пели старинные таборные песни, молодежь — новые: русские, украинские и цыганские, для которых я сам писал слова на мелодии, слышанные мной в годы моих детских странствий.
Цыгане любили резаться в карты; проигравший нередко уходил домой без шаровар и рубахи и наутро не мог выйти в поле. Чтобы направить эту опасную страсть в мирное русло, я устроил в клубе турнир в «подкидного дурака». Победитель получал в качестве приза будильник, и завзятые картежники играли с тем же азартом, что и на деньги…
Падкие на все новое, цыгане крепко привязались к своему клубу, и в колхозе стало куда меньше случаев нарушения трудовой дисциплины, пьяных драк, диких выходок ревности.
Но нежданно все оборвалось, как перетянутая гитарная струна.
* * *
Беда пришла лоскутным многоцветьем шатров, гитарным звоном, песнями и кострами большого бродячего табора, который раскинулся неподалеку от деревни, на обнесенной леском лужайке.
Я хорошо помню ранний вечер, когда за редким березняком запылали костры, густой смолистый дым потек в зеленоватое небо и сладкая тревога охватила колхозную молодежь.
— Табор!.. Табор!.. За деревней кочевой табор!..
Молодые цыгане нашего колхоза имели смутное представление о таборной жизни. Одним довелось кочевать лишь в раннем детстве, да и то не в таборе, а семьей; другие знали о кочевье понаслышке, и только очень немногие хлебнули полную меру соленой кочевой судьбы. Но в песнях нашего племени — в нашем неписаном эпосе — столько говорилось о прелести привольной таборной жизни, о таборной любви, острой, как нож, о свободе, когда человеку сам черт не брат, что огни за березняком стали тянуть к себе колхозную молодежь.
И вот наши старики во главе с самим Якубом решили наведаться в табор, чтобы узнать о намерениях своих кочующих сородичей.
— Нет, в колхоз мы не собираемся, — сказал вожак табора, старый хитроглазый, крепкий, как кленовый корень, Проня. — К чему нам колхоз? Кони наши сыты, шатры не дырявы, похлебка мясом пахнет, у людей песня на губах…
Старики посмеялись над хвастливым Проней. У коновязи они видели изъеденных слепнями одров, шатры под стать луковой одёжке, лоскут на лоскуте, а мясцо в похлебке сильно отдавало кониной. Песни, правда, были хороши, петь тут умели…
И вышло так, что старики наши рано посмеялись. Песня оказалась сильней всего. Песня превратила тощих одров в крутобоких красавцев, ситцевые заплаты шатров — в парчу и бархат, благоуханной сделала несвежую снедь. Песня отвела глаза от грязи и нищеты, от вшивости детей, от всей убогости таборной жизни. Песня говорила о том, как горяча и легка любовь таборных девушек, как верны и неистовы