Осень в Декадансе - Гамаюн Ульяна
Затылок и правое плечо горели ровной, терпимой болью. Тишина сдавливала виски, словно я медленно погружался под воду. Потом вдруг что-то перещелкнуло в мозгу. Я насторожился. Поднял голову и открыл глаза. Прислушался. Медленно опустил ладонь на пол. Пальцы нащупали что-то мягкое и теплое. С бешеным сердцебиением, не понимая, что это, зачем, откуда, я в панике отдернул руку и сел на кровати.
И снова все затихло, только сердечные удары ухали оглушительно и грозно по черным углам комнаты. Когда ко мне вернулась способность смотреть и с горем пополам интерпретировать увиденное, удивлению моему не было предела. Наверное, я удивился бы гораздо меньше, если бы из-под кровати выкатился осколок метеорита. Тактильные ощущения не подвели: предмет был мягкий, теплый и, если судить по тонкому запястью, попавшему в полосу света из распахнутой двери, вполне земного происхождения.
Что с этим делать дальше, было неясно совершенно. Непрошенный гость не подавал никаких признаков жизни. Я медлил, не зная, бежать ли за помощью и если бежать, то к кому и куда. Внизу, в пустой швейцарской, был телефон, выглядевший так, будто им пользовались в последний раз лет сто назад. Я наклонился, но из-за скудного освещения ничего нельзя было разглядеть; осторожно нашарил рукав смутно белеющей сорочки.
— Щекотно!
Я рефлекторно дернулся, но горячая ладонь сжала мою руку.
— Можно я тут немножко полежу?
Я ответил энергичным пожатием и был отпущен на свободу. Мысли путались. Я кое-как отполз в темный выстуженный угол и завернулся в одеяло. Таяли в темноте очертания комнаты. Гость под кроватью лежал неподвижно, как будто погрузился в странную каталепсию. Не знаю, сколько времени прошло, когда опять заговорили, подчеркнуто вежливым и безразличным тоном:
— Можете сдать меня легавым, если хотите. Я участвовала в беспорядках.
Звук человеческого голоса был неприятен, как яркий свет после продолжительного пребывания в потемках.
— Я выкрутила вашу лампочку.
Я подождал, не скажет ли она еще что-нибудь. Мне даже показалось, что я слышу ее ровное дыхание. И снова потянулись бесконечные минуты. Клонило в сон.
Проснувшись утром, я никого под кроватью не обнаружил. В плече были легкость и приятное тепло; вместо боли я ощущал какой-то небывалый прилив энергии, словно жизненные соки с избытком сосредоточились в руке.
Все мои сведения о ночной гостье сводились к череде разрозненных, точечных впечатлений: как на картине пуантилиста, удары кисти, увиденные вблизи, не складывались в цельный образ, а словно бы роились перед глазами ошеломленного зрителя. Выхваченное светом запястье ничего не сообщало о своей обладательнице, кроме гипотетической худобы. Голос звучал глухо и насмешливо. Ткань рубашки была прохладная на ощупь, а ладонь — наоборот. Для эффективного поиска пришлось бы устроить конкурс рукопожатий с ощупываниями в темноте.
Пошарив под кроватью, я выудил из многовековой свалявшейся пыли пресловутую лампочку, долго вертел ее в руках и недоверчиво ощупывал. Казалось, она вот-вот истает в муторном свете утра, льющемся в распахнутую дверь, исчезнет, как артефакт, незаконно просочившийся в действительность из мира сновидений.
ПОСЛЕ
Во внешнем мире продолжало лить. Дождь шпарил по крышам и карнизам, ревел в трубах и вскипал в желобах; коленчатые водостоки, содрогаясь и гудя, изрыгали бешеную воду, словно герольды, возвещающие о всемирном потопе. Вода была повсюду: хлестала сверху, гудела под землей, ломилась в люки, приподнимая их с требовательным дребезжанием. Молния высвечивала угрюмую громаду города: провалы окон, обкатанные скаты крыш, щербатые фасады, горки и ухабы городского зодчества. Далекий ропот грома рос, возвышая голос, и грозно раскатывался над домами.
Казалось, я вышел в ту же точно ночь, которую оставил несколько недель назад. Я тоже мало изменился, разве что избавился от лишнего свинца в груди и юношеских иллюзий. Слева, слегка покалывая, расплывалась тупая обволакивающая боль. Поднятый воротник и надвинутая на лоб шляпа не спасали от дождя, ледяной щекоткой пробиравшегося под одежду. Пижонский плащ продувало насквозь: должно быть, доктор редко покидал больницу и если посещал дождливый дольний мир, то под заботливой защитой зонта или автомобиля. Я был худее своего хирурга, и дорогая тряпка болталась на мне, как на огородном пугале. Больничные туфли на босу ногу довершали мой королевский наряд. Попадись я патрульным — и они не раздумывая препроводят меня в участок. Я торопился скрыться, хотя прекрасно понимал, что с точки зрения закона неплатежеспособный пациент — пропажа маловажная, в отличие от шляпы и плаща.
На перекрестке, захлебываясь дождем и утробным ревом, мокла колонна машин, похожая на стадо рогатого скота, понуро преодолевающего реку вброд. Прободав туман снопами света, автомобили ползли куда-то под проливным дождем. Водители досадливо давили на клаксоны, словно общее осатанение могло помочь делу. Контуженный громом и автомобильным воем постовой метался между машинами, повелительно плюясь дождем и подкрепляя угрозы взмахами жезла, резкими, но неубедительными. Глотая злые дождевые слезы, он вдруг с остервенением переключался на пешеходов и вносил разброд в их траурную процессию. Вереница зонтов огибала мычащий мокрый транспорт, опасливо переступая с отмели на отмель. В дорожной табели о рангах место пешехода достаточно расплывчато, но счастливые обладатели зонтов располагаются выше мокнущих. Похерив субординацию, я выбился из общей чопорной цепи и припустил по лужам на тот берег.
Свернув в одну из боковых улочек, где дождь казался тише из-за тесноты и скудного освещения, я чуть не налетел на черный «мельмот». Массивный и внушительный, с покато-гладким кузовом и воинственно выпяченной решеткой радиатора, он напоминал шлем рыцаря-исполина, с опущенным забралом разглядывающего противника перед началом турнира. По железной логике готических романов поблизости должна была отыскаться латная перчатка. Горели циклопические фары — провалы в белизну. В салоне, вцепившись в руль, сидел водитель, такой же настороженный, как его вороной автомобиль. Переднее сидение было занято странным пассажиром с крошечной головой на длинной журавлиной шее; лица я не разглядел.
Темнота и ливень сообщали происходящему болезненный драматизм, черты гротеска и дурного сна. Улочка была извилистая, все в ней казалось кособоким, намеренно неловким: и фонари, и тени, и зубчатый очерк зданий, и даже брусчатка, уложенная полусолнцем. Пока я, щурясь и мигая, мучительно раздумывал, что делать дальше, фары потухли. Хлопнув дверцей, приземистая тень, обремененная громоздким ящиком, отделилась от автомобиля, засеменила вдоль витрин, опрометью пересекла улицу и шмыгнула в подворотню. Поравнявшись с «мельмотом», я мельком заглянул в салон и никого там не обнаружил. Второй пассажир исчез.
Под каменными сводами проезда еще гремело, затухая, эхо торопливых шагов. Ветер со скрипучими причитаниями раскачивал фонарь, висевший на цепи над входом в арку. Я постоял, недоверчиво втягивая носом воздух и мысленно оценивая, по росту ли мне этот каменный колодец; затем решительно сунул руки в карманы плаща и нырнул во тьму. Осторожность никого еще не спасала от происков судьбы. Терять мне было нечего.
Тоннель оказался на удивление длинным. Под ногами хлюпало, с потолка текло. Капли падали скупо и веско, как в пещере со сталактитами. Белесый ручеек, ядовито поблескивая, змеился между булыжниками, подпитываясь жижей из круглых отверстий в стене. От каменной кладки тянуло тленом и плесенью, будто не только вода, но и закупоренное в этих стенах время протухло. К мерному перестуку капели примешивалось тоненькое попискивание — тоннель кишмя кишел крысами. Подвижные и жирные, они возились и елозили в грязной мокряди вдоль стен, порскали мне под ноги и путаными петлями устремлялись к свету. Я продвигался неуверенно, часто оскальзываясь и пальцами касаясь склизких стен, рассчитывая каждый шаг, чтобы не всполошить крысиную кодлу.