Осень в Декадансе - Гамаюн Ульяна
Я ждал, что мир проснется, что, ужаснувшись преступлению, найдет и покарает убийцу. Но не было убийц. А были ряженые со звездой, румяные, как райские яблочки, были мешки с конфетами и вареники с капустой, был скрипучий снег, были колядки, была кутья, в конце концов. Все были чистыми сегодня перед богом и людьми. Как будто зло, весь год бродившее по свету, сегодня вырядилось в шкурку черта и целиком сосредоточилось на краже месяца.
Никаких ДТП. Что происходит? Где развороченные, смятые, спрессованные, в гармошку сжатые автомобили, где потерпевшие, снятые крупно и красочно? Где экстренные выпуски новостей, с бодрым, умеренно оживленным корреспондентом на фоне человеко-машинного месива? Где дотошно-пошлые, цинично-равнодушные отчеты очевидцев? Где весь этот мрак, все эти упоительные танцы на костях, гнусный аппетит к непрекращающейся смерти? В чем дело, ребята? В лавочке выходной? Когда мне понадобились ваши услуги, вы вдруг тушуетесь?
Конечно, это не бог весть что — какой-то человек в каком-то бору за чертой города. Одинокий сугроб на обочине, тихий и неприметный. Но ведь водитель скрылся — убийца, даже не заметивший, что он кого-то сбил.
Идя по ссылкам, вполне бездумно и безнадежно, я оказался на сайте местного ДАI[1], откуда бритый бутуз с воспаленными глазами, в разных ракурсах поднимая бокал, спешил поздравить меня с годом тигра. Кругом — торжественное благолепие, черный шрифт, белый фон, пустые комбобоксы. Последняя новость датирована двадцатым декабря: прорыв трубопровода с фотографиями машин, вмерзших в бланжевые сталагмиты.
Надо мной нависла Вика, участливо моргая ресницами. Эта бронзовая девушка с осиным туловом, узким горлом и двумя декоративными ручками напоминала амфору. Пахло от нее не то черешней, не то алычой, не то еще какой-то неизвестной мне, приторно сладкой косточковой культурой.
— Скверно выглядишь, — сочувственно, с медовым холодком произнесла она.
Не поворачивая головы, одурманенный черешней, я буркнул что-то маловразумительное и полностью сосредоточился на поиске, который выдавал все новые и новые поздравления должностных лиц вместо криминальных сводок.
— Громыко уже раз десять о тебе спрашивал. Что за привычка отключать телефон?
Я замер. Навел бестрепетный курсор на «водитель с места происшествия скрылся».
— Мог хотя бы на мыло мне отписаться, — канючила Вика.
Четвертое, не шестое. К тому же днем и в центре города. Я навалился локтями на стол и закрыл глаза. Значит, пока не нашли.
Тем временем к Викиному жалобному плачу присоединились оживленные голоса, которые поздравляли меня с грядущим повышением, требовали торт и пузырь, непринужденно намекая на былую дружбу. Меня тетешкали, как вывезенного в свет младенца, ободряюще похлопывали по плечу; кто-то притащил красный гелиевый шарик и сунул его в мои немеющие пальцы. Вика торжественно поставила на стол открытку, где были классические бело-красные шары рябины с присевшим сверху красным шаром снегиря, зажавшим в клюве красный шар, и красный шар, который я сдавил в ладонях, лопнул.
Я чувствовал глухое раздражение и гнусную, тяжелую дурноту, точно съел кого-то крайне ядовитого и выше меня ростом. Шел снег, мигали елки, в домах царило благолепие, а я был убийца, убийца, убийца. Ритм, преследовавший меня с ночи, звучал теперь отрывисто, рубленой, грозной барабанной дробью.
Когда я немного пришел в себя, вокруг уже снова никого не было, и только Вика, нетерпеливо цокая черными коготками, расписанными чем-то орнаментально-среднеминойским, не сводила с меня глаз:
— Тебя ждут в конференц-зале.
Громыко не признавал Рождества — ни католического, ни православного, — по крайней мере для подчиненных, слывя при этом меценатом, примерным семьянином и чуть ли не святым: его помпезные визиты в школу, детдом или торговый центр служили неиссякаемым источником вдохновения для местных СМИ. Игнорировал он и государственные праздники, и субботы с воскресеньями, уверенный, что досуг растлевает пролетариат. Первое января в качестве рождественских каникул — самое большее, на что хватало его фантазии. Сам он спасался от супруги, отсиживаясь на работе и полагая, что подчиненные обязаны разделить его горькую участь.
— Фомин, тебя ждут, — нудела неугомонная Вика.
Я продолжал сидеть, с каким-то жадным, нездоровым любопытством разглядывая ее бесчисленные перстни. Густые ряды бус, соприкасаясь, пощелкивали. В том состоянии душевной аритмии, в котором я с ночи находился, действительность настигала меня рывками, частыми магниевыми вспышками, между которыми я повисал, ничего не чувствуя и не понимая.
— Вика, будь другом, сгинь, — мрачно выдохнул я, превозмогая дурноту. Ныл затылок.
Тонкие пальцы напряглись, вцепились в перегородку. Вика помедлила и оскорблено удалилась, щелкая яхонтовой амуницией. Стало совсем тихо, и только напротив, за перегородкой, сидел Никита — спина с капюшоном, — сухо постукивая по клавишам, как терпеливый горный гном. Для него фанерная ширмочка — своего рода затвор. Я никогда не видел, чтобы он покидал свою келью или даже просто вставал из-за стола.
Я посидел еще немного, бездумно пялясь в монитор и чувствуя, что, если просижу еще минуту, меня вырвет собственным горем и отчаянием; вскочил, и, волоча за собою шарф, шаткой походкой направился в конференц-зал.
С некоторых пор Громыко пристрастился к стеклянным вычурам — лампам, бокалам и бездонным вазам. Он обзавелся настольной лампой, похожей на страдающего грыжей паука, светодиодное брюшко которого горело чем-то мерзким и матово-белым. По углам кабинета топорщились флуоресцентные напольные кораллы, приобретенные Громыкой-стеклодувом у Карла-кларнетиста на блошином рынке по бросовой цене. Вместо вешалки в углу стояло кованое деревце, плодоносящее лампочками Ильича, с грушками спело-белого цвета у подножья. У секретарши на столе красовался фарфоровый человечек с торшером на голове и выключателем на причинном месте: нажимая на стерженек, вы приводили человечка в лучистое светодиодное смущение. Столы HR’ов ломились от образчиков игривого громыкиного юмора, сводившегося к сальностям разной степени тяжести. Апофеозом светодиодной свистопляски стала подаренная кем-то виселица с симпатичным висельником вместо лампочки, удушив которого, вы получали свет.
В сущности, Громыко был не столь уж безнадежен: на человеке, способном оценить светодиодные деревья, определенно рано ставить крест. В его увлечении был пафос протеста, искренняя заинтересованность миром. Но ценность приобретенных сокровищ была ему неведома: он был при них не то базарным зазывалой, не то блюстителем порядка, не то простолюдином, не разумеющим, при ком он состоит пажом. Светодиодная дендрология вела в никуда. Светодиодная магия рушилась. Он толковал ее предельно плоско, в масштабах собственного ума, не блиставшего ни живостью мысли, ни чудесами сообразительности. Не было в нем и бескорыстного энтузиазма, но лишь унылый прагматизм, слабо озаренный светодиодной искрой. Громыко всегда остается Громыкой, разбей он хоть светодиодные сады Семирамиды.
В приемной стояла пузатая емкость из синего стекла, доверху набитая сосновыми шишками и пересыпанная красными огоньками гирлянды, — зрелище впечатляющее, но непрактичное, и посетители все время норовили использовать ее вместо пепельницы. Я пересек комнату и остановился у двери в зал, но, уже взявшись за ручку, обернулся и решительно двинул к вазе с шишками. Секретарша, припав к двери всем своим клетчатым существом, взывала к моей совести, крича: «Нельзя! Куда? Зачем?» Зачем — я не знал, мне просто было очевидно, что шишки нужно прихватить с собой. Придерживая вазу, я вежливо отодвинул девушку, которая только презрительно дрогнула крыльями носа, и со свободной грацией впорхнул в конференц-зал.
Мое стремительное появление с шишками наперевес произвело фурор. Громыко, укромно задремавший над макбуком, выронил подбородок из ладони. Его сосед — Громыко-штрих — резко крякнул креслом. Докладчик с гелевой головой проехал маркером по пунктам а и b под графиком на стенде. Я обнял вазу поудобней, подошел к столу и сухо со всеми раскланялся.