Осень в Декадансе - Гамаюн Ульяна
Знакомый букинист, в обтерханном подвальчике которого обычно можно было разжиться дешевой анашой и запрещенной литературой — от политических агиток до порнографических открыток, разница между которыми была далеко не всегда очевидна, — отделался от меня парой общих расплывчатых фраз, после чего с излишней торопливостью шмыгнул к себе в подсобку. Надо сказать, что выкурить его из этой норы не всегда удавалось даже шпикам, осуществляющим профилактические рейды по неблагонадежным — с их точки зрения — местам, рассадникам порока и вольнодумной ереси. Сам же начиненный взрывоопасным чтивом погребок сегодня пустовал, если не считать кадавра-книгочея в закутке, годами не казавшего нос наружу, вскормленного типографской краской и постепенно мимикрировавшего под неброские книжные корешки. Это иссохшее и истончившееся, как гербарий, энциклопедически начитанное существо давно уже воспринималось посетителями как гений места, непритязательная часть ландшафта; с тем же успехом я мог бы обратиться с вопросом к книжному шкафу.
Я собирался заскочить домой, оставить скетчи и отправиться к ратуше рисовать забастовку. С этими оптимистическими планами я пересек площадь Восьми сонетов, свернул на улицу Мориса и только тут заподозрил неладное. Пустые магазины, осиротелые столики на террасах кафе, отсутствие лоточников и беспризорный вид продуктовых лавок, где бойкая торговля обычно продолжалась до самой ночи, — картина тревожная и настораживающая в глазах городского жителя, приученного к шумной толчее как к непременному атрибуту урбанистического пейзажа, как к элементу городского воздуха, которым он привык дышать. Хозяин единственной открытой лавки — корпулентный бородач в опрятном фартуке и нарукавниках — выглядел реликтом, последним мамонтом уличной торговли, выжившим по странной прихоти природы. Вид этого амбала, любовно раскладывающего артишоки и райские яблочки, немного меня успокоил и приободрил, пусть даже под навесом не теснились, как обычно, покупатели с продуктовыми пакетами и свертками.
Поравнявшись с лавкой, я уловил подозрительный гул впереди — там, где улица огибала открыточный, сказочно красивый особняк, круто забирая в гору, — а в следующий миг понял, что идти на площадь отпала всякая необходимость — она сама ко мне пришла: толпа манифестантов хлынула мне навстречу. Лавина рук, голов, остовы транспарантов, словно древки разбитого, в панике отступающего войска. Грохот стоял невероятный, от топота сотен ног гудела земля; казалось, стекла в витринах полопаются и пойдут круговыми трещинами от напряжения.
Положение складывалось отчаянное: что бы я сейчас ни предпринял, куда бы ни метнулся, спасаясь от человеческой лавины, меня сметут и растопчут; разве что взмыть вверх по стене, подобно прыткому графу Дракуле, повиснув на цветочном ящике или ажурной балконной решетке. Впрочем, если бы даже подобный акробатический кульбит был мне под силу, местные филистеры без лишних сантиментов и укоров совести стряхнули бы меня вниз, в самое пекло. Достаточно было бросить беглый взгляд на эти сытые рожи, пышущие самодовольством и нерушимым равнодушием к чужой участи, вслушаться в лязг дверных запоров и торопливый грохот затворяемых ставен, чтобы понять: на этой улице никто и пальцем не пошевельнет ради спасения ближнего своего. В мире дозированной доброты, как в аптеке, все взвешено, сочтено и отпускается строго по рецепту.
Хозяин лавки, обескураженный не меньше моего, застыл с открытым ртом на тротуаре, сжимая ананас за мясистый лиственный чуб, как бомбометатель чеку. Далекий переулок Эмпириков бурлил и клекотал: над волнами бунтовщиков, как бакены, раскачиваясь, плавали конные полицейские в высоких касках, охаживая дубинками всех без разбору. Воздух вибрировал от топота и ора. В пределах досягаемости не наблюдалось ни проулков, ни тупиков, ни щелей между зданиями, ни даже трещин на фасадах — улица вылизанная, благообразно бюргерская, катастрофически не приспособленная для многофигурных военных маневров. Нарядная западня. Стоять — глупо, бежать — бессмысленно. Я сделал единственно возможное — пошел навстречу угрозе.
Трудно сказать, было ли это умопомешательством, животным инстинктом, внезапно взявшим верх над разумом, или же просто опасной придурью. Стихийная, разрушительная сила, особенно вблизи, производит гипнотический эффект, подчиняет себе, грубо выдирает с корнем из привычной цивилизованной почвы и волоком тащит за собой; в такие моменты от близости смерти сжимает горло и захватывает дух, и чем ближе гибель, тем это притяжение неодолимее. Мной овладела эйфория. Если бы смерть настигла меня в тот момент, я бы встретил ее с неподдельным восторгом.
Но тут случилось непредвиденное — с толпой произошли метаморфозы: голова колонны словно бы наткнулась на незримую преграду, и движение застопорилось. Со стороны площади послышались вельзевульи завывания сирен и голос, сипевший что-то ультимативно-устрашительное в мегафон. Обернувшись, я увидел полицейские фургоны и ощерившуюся дубинками шеренгу пеших шпиков поперек улицы. Поблескивали пешечные, лаково-черные, отполированные головы. Часть городской герильи хлынула им навстречу, подстегивая себя нестройным пением самодельной марсельезы, вероятно, рассчитывая опрокинуть врага если не силой кулаков, то силой голоса (и действительно — многим удалось преодолеть заслон и просочиться на площадь); часть отступила в переулок Эмпириков, где в мешанине дубинок и транспарантов продолжалось кровавое многоборье. Оставшиеся решили дать легавым арьергардный бой.
Оставаясь неподвижным во время вакханалии и дионисийского раздрая, вы имеете все шансы не просто получить по кумполу, но бездарно погибнуть раньше срока. Статичные предметы воспринимаются фасеточным зрением толпы как чужеродные и враждебные. Когда вы неподвижны, вы ничем не лучше кегли или мишени в тире с концентрическими окружностями на груди. На тот момент хореография сражения была такова, что всем участникам балета, желающим уцелеть, надлежало двигаться глиссадой вверх по улице.
Морок в моей башке рассеялся стремительно, как дым от петарды. Я ринулся вперед, лавируя между бегущими людьми. Получалось плохо: напористая встречная волна сносила меня назад, отбрасывала к исходной точке. Я, как Алиса, бежал со всех ног, чтобы оставаться на том же месте. Тут и рыцарь подоспел: внезапно на меня обрушились прицельные удары дубинкой — плечо, спина, предплечье, — и я упал на мостовую, рефлекторно прикрывая голову рукой, и выронил папку с рисунками. Когда я поднял голову, легавый уже мчался во весь опор товарищам на подмогу, удалецки размахивая дубинкой, как клюшкой для игры в поло. Папка сгинула в клубах пляшущей пыли. То место, куда она предположительно упала, сейчас исступленно вытаптывали шпики и пикетчики.
Спину ломило, рука горела, словно ее окунули в кипяток; правая часть тела была тугим узлом пульсирующей, жгучей боли. Я отполз на тротуар, спасаясь от кентавров: там тоже избивали, но, по крайней мере, не топтали конскими копытами. Неподалеку вибрировал, грозя обрушиться, продуктовый навес, с ящиками на деревянных козлах и нетронутыми пирамидками яблок и прочих приусадебных даров. Лавочник, в отличие от меня, так и не вышел из столбняка: я видел его неподвижную кряжистую фигуру у фонарного столба, и если б не счастливая планида, не знаю, что осталось бы от этого бородатого гиперборейца, кроме раздавленных ананасных листьев.
Покамест я обдумывал дальнейшие действия, улица превратилась в кровавое ристалище: легавые нещадно лупцевали демонстрантов, а те выдергивали врагов из седел, затягивая в общую свалку; освобожденные от всадников животные беспомощно метались в толпе, оглашая окрестности инфернальным ржанием. Иногда казалось, будто и шпики, и пикетчики вместе спасаются от кого-то третьего, панически бегут по головам друг друга от некой неумолимой, роковой, все подминающей под себя силы. Ветхий навес и ящики стонали и содрогались от спорадически накатывающих ударных волн. Гугнивый гном в погонах стращал толпу в свой мегафон. Время от времени мимо меня опрометью пробегали фараоны, конвоирующие фронду к фургонам; фургоны плотоядно лязгали дверцами и отъезжали, проделывая цугом тур по площади. Участники сечи были объяты коллективным ликующим безумием, будто язычники во время ритуального камлания, и если бы кто-нибудь сейчас предпринял попытку остановить кровопролитие, его бы со сладострастным зверством разодрали на куски. Капризный бог резни требовал жертвоприношений.