Большая улица - Дмитрий Иванович Верещагин
– Надо же… На перетягу попалось… Вот как в жизни бывает… И кому, кому попалось…
Вдруг, гляжу, полетел. Дядя! Он наступил на сома и, так вот сделав руки, бултых в воду. А мы – я, Волька, Витька, Капитан, Ляся, Вета, – нет.Ляси не было. Ляся не участвовал тогда… тащим на берег. От воды подальше! А народ бежит, бежит. Вся Большая улица наша! На сома глядеть! И, гляжу я, мама. Мамка наша несётся. С мешком. Потому что утром на мятель бабы приходили и собирали его для кур. Накладут они его, бывало, полный мешок и тащат домой, чтобы кур им кормить. Но в то утро наша мама тащила не мятель, а сома. Народ ей помог на спину, помню, завалить.
– Спасибо, товарищи, – сказала мама и потащила домой.
А я тащил за ней арбуз, который принёс с бахчей ночью. Мы ведь его – вот сейчас я только вспомнил – не съели. А впрочем, может, и съели. Может, и вообще этого ничего не было. Это, может, я вам выдумал всё. Но только, конечно, про бахчи. А про сома я нисколечко. Я вам даже поклясться могу, что такие водились в Суре. Вот спросите. вы у любого, и каждый вам подтвердит это.
ОТЕЦ
Лясю вы, конечно, не знаете? Но я хорошо его знаю: мы с ним хотя и не ровесники, хотя и старше он меня года на четыре, но всё-таки играли мы вместе; хотя играть с ним было неинтересно: он что в клёк замучает, бывало, что в чижик. А как он катался на лыжах? Он с просеки даже скатывался, – он да Вета ещё Зотов, – пацан Ляся был отчаянный. Атаман, одним словом. У него, как у атамана, даже был свой бинокль. Вещь, согласитесь, шикарная. Я и сейчас всё ещё только мечтаю его купить. И куплю, если у меня будут деньги, куплю обязательно. А у него он тогда уже был! Но, правда, ему отец привёз после войны. Отличный бинокль. С ремнём, и настолько сильный, что, когда пацаны поплывут на ту сторону Суры за диким луком или ещё за чем, я останусь штаны с рубахами караулить и посмотрю на них в бинокль, вижу, представьте, всё, как будто они вот, рядом со мной, если даже они в это время около бора, то есть, не дам соврать, это километра три от меня, но я покручу колесики – и они рядом, около носа моего; мне даже кажется, что я их слышу там, – «там», я хочу сказать, не в пойме, а – в бинокле.
И однажды они приплыли с той стороны и как стали расплачиваться со мной за карауленье – набросали целую кучу: и дикого лука, и щавеля, и борщевника.
«За твою честную службу, – говорят они, – вот тебе, на, получай ещё! А если будешь и всегда так караулить, то мы тебя не дадим в обиду. Никто тебя пальцем не посмеет тронуть у нас в деревне». Но я тут брату говорю: «Воль, я пойду домой, а то мне мама велела огород караулить». А Лясе – этому я сказываю:
– Вась, ты не дашь мне бинокль?
– А зачем он тебе?
– Ас ним знаешь как хорошо караулить!
– Да возьми, – говорит он. – Э, на уж, – вдруг говорит, – и пилотку поносить до вечера!
Надо ли говорить о том, как я обрадовался? И как я побежал домой, чтобы караулить огород с биноклем! Только в коноплях я остановился. Смотрю из них, из коноплей, в бинокль, а они, пацаны наши, опять близко! И я бегом. Бегу, бегу. И, сказать вам короче, только дома, когда закрыл я ворота, почувствовал себя поспокойнее. В ворота – слушаю – никто не стучит и не торкается! Мать была дома, в избе, когда вошёл я в пилотке и с биноклем. Письмо она сидела читала. Последнее письмо отцово. Которое он написал химическим карандашом, но таким неразборчивым почерком, что она его читала с сорок второго года! И всё его она разбирала!
«Это он, – говорила она про него, – торопился в атаку, когда его писал».
«Простите, – читала она его по слогам, – писать не могу» руки-ноги закоченели (оно, это письмо, было написано, между прочим, без знаков препинания), всё горит, где небо, где земля – ничего не различишь, ма…»
И всё, более ничего в нём не было. Видно, это подняли их в атаку. И он, отец, не успел дописать даже «ма…». И вышло поэтому не совсем понятно, – что он хотел сказать. Или – «мама», или «Мария»? И она, мама, его читала, разбирала снова – всё до буковки! Как, увидев меня, она удивилась:
– Батюшки! Это кто? Что за солдат к нам явился? И тут же, взяв в руки бинокль, сказала:
– Зачем принёс, сынок? Вещь чужая, дорогая. Сломаешь, а потом отвечать ведь за неё придётся.
Мамишная! Всегда вот она у нас такая: сперва обрадуется, а потом скажет: «Отвечать ведь за неё придётся». И как она этим меня обидела, как омрачила мою радость!
Но, конечно, ненадолго: стоило встретить мне Витьку Блясова на огородах, как уже от моей обиды и следа не осталось.
– Здорово! – говорю я Витьке. – Видал вот такое?
– Нет! – отвечает он, поедая меня глазами. – Кто тебе дал?
– Кто! Никто, – говорю я ему. – Это моё! У нас па-панька вернулся. И всё мне привёз!
Я ему так говорю, надо сказать, потому, что у них отец, дядя Митя, пришёл с войны, а наш – не пришёл ведь. Под Москвой он лежит… Кроме того, дядя Митя привёз ему, Витьке, губную гармошку. Да и вообще он,