У зеленой колыбели - Арсений Иванович Рутько
Все молчали.
— Два фунта! — крикнул Глотов.
Толпу качнуло невидимым ветром из стороны в сторону, вздох вырвался сразу из сотен грудей.
— Три! — крикнул Глотов. — Три фунта!
И тогда сквозь толпу, таща за собой за руку дочку, стал протискиваться к Глотову Шакир.
— Я скажу… я… — торопясь, повторял он, словно в бреду, расталкивая людей.
Павлик и Андрейка в ужасе переглянулись: неужели видел? Надо было немедленно бежать, спрятаться, но ноги не шли. А Шакир пробрался к самому локомобилю и встал лицом к лицу с Глотовым.
— Три фунт дашь?
— Сказано: дам! А?
Шакир повернулся и показал куда-то в сторону — на кого он показывал, Павлику мешала видеть толпа.
— Он…
И вся толпа повернулась, как один человек, и расступилась, давая Глотову увидеть преступника. К толпе лесорубов с неизменной берданкой за плечами шел дед Сергей, шел не торопясь, спокойно, не слыша, что говорилось у локомобиля, шел навстречу враждебному молчанию, навстречу жестокости, которая должна была вот-вот совершиться.
У Павлика остановилось сердце. Он оглянулся на Андрейку — тот стоял белый, словно осыпанный мукой, с открытым ртом.
Дед Сергей подошел к локомобилю, и толпа молча раздалась, пропуская его, и снова сомкнулась.
— Чего стряслось? — спросил дед. — Аль зарезало кого? У Глотова дрожали пунцовые щеки, дрожали нафабренные усы, — казалось, он сейчас бросится на деда и убьет его.
Но он только протянул трясущуюся руку к манометру и высоким, визгливым фальцетом спросил:
— Твоя работа, зверь лесной?!
Дед посмотрел на манометр, на Глотова, потом обвел взглядом ненавидящие, исступленные лица стоявших кругом, и только тогда пахнуло на него холодом надвигающейся беды.
— Чего, чего? — растерянно спросил он, пятясь.
— Твоя, спрашиваю, работа, змей ползучий? — грудью наступая на него, еще более высоко и звонко крикнул Глотов. — Ты манометру покалечил? А? Я людям работу даю, от голодной смерти спасаю, а ты их хлеба лишаешь? Да знаешь, я тебя в тюрьму…
— Какой еще тюрьма? — хрипло закричал Шакир. — Своя рука душить нада! Костра жечь такой злой человек нада!
Серов, стоявший позади деда Сергея, обеими руками схватил за дуло берданки и, скривив рот, рванул к себе. Дед перегнулся назад, веревка, на которой он носил берданку, соскользнула с плеча. И сразу десятки рук протянулись к деду, схватили. Кто-то завизжал, замахнулся палкой.
И тут Павлик не вытерпел, какая-то невидимая сила сорвала его с места и толкнула вперед.
— Не трогайте дедушку! — закричал он. — Это я сделал!
Позже, в течение всей своей жизни, оглядываясь на этот день, Павлик не мог определить и назвать чувств, владевших им тогда. Здесь было и возмущение человеческой несправедливостью, и ненависть к таким, как Глотов и Серов, и сожаление к Шакиру, и любовь к деду Сергею. Он не рассуждал тогда, он был, как говорят в народе, «не в себе», он сам не понимал, что делает. Но он не мог оставаться неподвижным, не мог оставаться в стороне, когда кого-то другого собирались бить, а может быть, и убивать за то, что он, Павлик, сделал. Его крик остановил тех, кто схватил деда. Еще не видя мальчишку, они повернулись на этот крик, и жестокая ненависть, которую они только что испытывали к деду, сменилась злобным недоумением, растерянностью.
Расталкивая лесорубов, Павлик пробивался к локомобилю. На него оглядывались, перед ним расступались совсем так же, как минуту назад расступались перед дедом Сергеем. Глотов и Серов, уже предвкушавшие расправу толпы с лесником, смотрели на Павлика с ненавистью. А дед Сергей, вероятно почувствовавший на своем лице холодное дыхание смерти, смотрел с изумлением и со странной, еще как бы не осознанной благодарностью.
Оказавшись в кругу озлобленных людей, увидев близко перед собой разъяренные, налитые кровью лица подрядчика и десятника, Павлик вдруг понял, что он делает. Но отступать было поздно, да и мальчишеская гордость и воспоминание о маме, которая требовала, чтобы он всегда говорил правду, не позволяли ему отступать. И он повторил, на этот раз срывающимся голосом:
— Это я разбил…
Несколько мгновений было совершенно тихо, только лошадь, впряженная в тарантас Глотова, мотая головой, звенела удилами.
— Врет! — крикнул Глотов. — Ето он врет, гражданы! А? Ето он деда своего выгораживает! Гляньте-ка, ему и не достать до манометры!
— А я молоток на длинную палку надел! — глухо ответил Павлик.
Глотов помолчал в замешательстве, сердито взбивая тыльной стороной ладони свои сверкающие усы. А Павлик, исподлобья глядя на него, почему-то вспомнил, как этот хам лежал, не снимая сапог, на бабушкиной кровати.
— Чего теперича с этим ублюдком делать, гражданы? А? — спросил Глотов. И вдруг, наклонившись, схватил двумя пальцами ухо Павлика и принялся крутить его и рвать.
Павлик закричал. Этот крик словно разбудил заснувшие на время чувства голодных, потерявших работу людей.
— Убивать таких!
— Гнида городская!
— Понаехали тут!
— На дереву его!
Павлик кричал не своим голосом — и от нестерпимой боли, и от страха, и от бессильной ненависти к Глотову.
Трудно сказать, чем бы окончилась для него эта минута, если бы вдруг чей-то зычный и властный голос не крикнул над толпой:
— А ну — отпусти хлопца!
Пальцы Глотова разжались, и сквозь слезы Павлик увидел лицо того самого «страшного матроса», с которым он ехал в поезде, знакомое лицо в крупных оспинах. Это лицо качалось высоко над головами толпы, и Павлик не сразу догадался, что матрос приехал верхом.
Не слезая с седла, матрос въехал в толпу, и люди, сразу присмирев, отступали перед каждым шагом лошади. На этот раз матрос был одет в легонькую кожанку и защитное галифе, на голове — сбитая на затылок, чуть набекрень, кожаная фуражка с черным пятнышком на месте бывший кокарды. На портупее через плечо — наган в желтой потертой кобуре.
Павлик с такой стремительностью рванулся навстречу своему избавителю, что чуть было не угодил под копыта. Матрос, прищурившись, всмотрелся в него.
— А-а-а-а! Вроде бы знакомый? Музыкант? — И, строго сведя брови, повернулся к Глотову. — За что его? Украл?
Еще вздрагивающее от ярости лицо Глотова изобразило заискивающую улыбку.
— Здравствовать изволите, товарищ начальник…
— За что?!
— Так, изволите видеть, поучить хотел малость. Ночью взял мерзавец да и разбил манометру. Теперь, не считая стоимости, убытку неисчислимые рубли понесу… И народ вот без пайку сколько дней останется…
Матрос поправил кобуру нагана, усмехнулся:
— Ага! Стало быть, это ты и есть Живоглотов?
— Глотов моя фамилия, смею заметить, — показывая мелкие зубы, поправил подрядчик.
— В народе тебя больше Живоглотовым величают… — Матрос нагнулся с седла к Павлику: — Ну, ты скрипач, не робь! Греби до дому…
Павлик