Письма моей памяти. Непридуманная повесть, рассказы, публицистика - Анна Давидовна Краснопёрко
Часов в двенадцать на Свердлова прибежали мои подружки – белоруски Ната и Нина.
– Не ходите в гетто. Там погром!
Сразу вспоминаю приезд Гаттенбаха в юденрат! Его слова: «Пять тысяч душ!» Вот почему столько колонн не выпустили сегодня на работу в город. Нашей колонне посчастливилось – она одной из первых вышла за пределы гетто. А мама с Инночкой там… Что делать?
– Я побегу туда, к проволоке.
– Куда побежишь? – останавливают девочки. – И им не поможешь, и себя погубишь…
Ната и Нина печальные стоят рядом. Чем они могут мне помочь? Взять к себе – опасно.
Стоим и плачем.
– Ася жива? – спрашивает Ната.
– Ага, только очень больная… У нее припадки с той поры, как немец ударил плетью по голове. Ей сегодня худо… Идите домой… Спасибо…
Ноги стали непослушными. Плетусь долго-долго. Ася сидит на ступеньках лестницы, закрыв глаза. Ей плохо.
Страшно говорить о том, с чем пришли Ната и Нина. У Аси в гетто осталась мама. Отец погиб в первые же дни во время облавы. Родители Аси – юристы. Семья Воробейчиков была очень уважаема в городе.
Я всем рассказываю про ужасную новость. Может, люди разбегутся? Может, у знакомых спрячутся? Хотя куда бежать?
Слезы, крики, плач…
Подхожу к Эдит и Линде.
– In Getto eine Aktion[22], – говорю я.
– Aber in Sondergetto dasselbe?[23] – спрашивает Линда.
Я умоляюще смотрю на Эдит.
– Man muß Otto sagen. Ins Getto darf man nicht gehen. Alle werden erschossen…[24]
Попросить Oтто? Что он может сделать, особенно теперь, когда Лейман вернулся из Германии?
Эдит молчит…
Я уже не беспокоюсь о себе. Мои мысли только о маме с Инной. Представляю, как они забираются в тайник, как сидят там, измученные, перепуганные. А может, их уже нет? Может, убили или убивают в эту минуту?!
Время, кажется, остановилось, не движется. Боюсь спросить: а вдруг уже закончился рабочий день и нас вот-вот поведут туда, в гетто?
Никто не бежит, не пытается скрыться в городе. Да и куда бежать без паспорта.
Эдит сообщает, что Лейман из Германии еще не приехал. Но есть ли надежда? Что может сделать Отто?
В пять часов Отто объявляет, что колонна в гетто не идет…
Вечером он принес нам хлеб. Ночь проводим в подвале…
* * *
Утро 3 марта.
Работаем, таскаем тачки. Как там мои? Может, их уже нет? У Аси снова приступ эпилепсии. Отто освободил ее от работы. Сидит, бедненькая, на ступеньках лестницы, думает о своей маме…
Я таскаю тачки с Юлей Горфинкель. У нее уже нет родителей, их убили.
От усталости едва переставляем ноги.
Отто то и дело переговаривается о чем-то с Эдит. Мы просто молимся на него. На свой страх и риск он не пустил колонну в гетто, спас нас.
Как он объяснит свой поступок, если спросят? Только бы ему поверили!
Сегодня он не похож сам на себя. Нервничает: не там положили, не туда носите. Мы понимаем, у него скверное настроение.
Конец рабочего дня. Отто выстраивает колонну, ведет в гетто.
…Вокруг лужи крови на снегу – следы погрома.
Навстречу бегут люди. Ко мне бросается Инна с какой-то женщиной. Боже мой, я едва узнаю маму. Живые! Только маму действительно не узнать! Желто-синее лицо, какие-то серые волосы, пальто на ней длинное-длинное. Да, это мама, страшно похудевшая, потому и пальто стало длинное, болтается, как на вешалке.
– Живы, живы, – я плачу от радости. Замечаю рядом Отто. – Мама, это он спас всех…
Мы смотрим ему вслед. Он направляется с Эдит и Линдой в зондергетто. Я спрашиваю, был ли там погром.
– Нет, – отвечает мама, – их еще не трогали.
Юля тоже обнимает маму. А где Ася? Жива ли ее мать?
– Я искала ее, не нашла. Все, кто остался в живых, прибежали сюда, – говорит мама.
Мы бежим на Обувную, к Асе. Двери распахнуты, она сидит на кровати бледная, окаменевшая.
Ася осталась одна…
* * *
Все, кто был в укрытии, живы.
Мама рассказывает:
– С утра началась паника. Задержали рабочие колонны. Мы поняли, что вашу колонну раньше выпустили за ворота. Потом началась стрельба. Гетто оцепили. Мы успели спуститься в погреб. Инночка прижалась ко мне, дрожит. Ноги, спина, руки немеют. И о тебе думаю, о папе, о бабушке… А потом, – мама замолкает.
– Они стреляли в наш погреб, – продолжает соседка-врач Гита Ефимовна, сжимая виски. – И стреляли долго-долго.
– Нашли вход?
– Нашли… Только не спустились вниз, а стреляли с лестницы… Хорошо, что погреб длинный, мы забились в самый дальний угол. Вдруг слышим: «Да нет там никого. Видите, не кричат. Куда они могли деться? Наверху? Эх, взорвать бы этот кагал!»
– Я думала, что бросят гранату, – дополнила маму Гита Ефимовна. – Как хотелось выскочить наверх, кинуться на этих нелюдей. Только подумала: выскочу – всех выдам.
Какая красивая женщина Гита Ефимовна! Высокая, стройная. Глаза яркие, синие. Волосы каштановые, связанные на затылке большим узлом.
– А знаете, – вдруг говорит мама, – вчера у меня был день рождения.
– Ну вот, – обнимаю я маму, – мы победили в твой день рождения – остались в живых…
«Хочу тебя нарисовать…»
К этому никогда не привыкнешь! Нельзя смотреть в остекленевшие глаза Саррочки Левиной. Они как мертвые. Еще несколько дней назад ее муж и дочка были живы. Их убили во время погрома 2 марта. Алечку – в гетто. А Левина – на работе в городе. Говорят, он погиб героически. Какой-то немец отделил его от других как фахарбайтера – специалиста. (Левин – художник, а работал маляром.) Но он остался с товарищами. Они вместе бросились на немцев.
Люди предполагают, что он и его друзья были связаны с подпольщиками…
…Не могу забыть его лицо, такое красивое, умное. Это ведь только что было… Мы с Асей и Юлей стояли рядом с ним в колонне. Вдруг Ася сказала:
– Слушайте, а мы не забыли?
З-пад пушчаў Палесся,
З-пад Нёмана, Сожа…
Меня понесло, как на крыльях, я подхватила:
З-пад Пцічы, Дняпра і Заходняй Дзвіны…
Кто-то взял меня за локоть.
– Я хочу нарисовать тебя, девочка… Обязательно напишу. Вот такой, какая ты сейчас…
Это был Борис Левин.
Конфеты и пули
После 2 марта просто боюсь подходить к юденрату. Там, совсем рядом, на Ратомской улице, немцы расстреляли всех людей, которых выгнали из укрытий, все колонны, что не успели выйти из гетто. Там свершилось еще одно злодеяние – убийство воспитанников детского