Воспоминания. Книга вторая - Надежда Яковлевна Мандельштам
Под стихотворением «Возьми на радость...» дата — ноябрь (согласно «Тристиям»?). «В Петербурге мы сойдемся снова...» — дата 24 и 25 ноября. Во-первых, неизвестно, где даты по старому, где по новому стилю. В те годы оба стиля еще здорово путались. Во-вторых, после 25 ноября осталось еще пять ноябрьских дней, когда возникло первое и второе стихотворение Арбениной. Стихи у Мандельштама всегда шли пачками, и после взрыва следовал длительный отдых. Вся груда ленинградских стихов двадцатого года была написана в ноябре 1920 года. В конце ноября появились стихи Арбениной, а в январе — «Исаакий». Мандельштам приехал в Ленинград только в конце октября, а уехал оттуда в последних числах января. Точный порядок установлен в «Стихотворениях». У нас, кстати, тогда еще была груда черновиков, многие с датами. Ошибки в числах возможны именно в беловиках: стихотворение записывается случайно — с самыми разными целями, обычно для передачи в редакцию, — и дата ставится на глазок. Кроме того, Мандельштам всегда прекрасно помнил, в каком порядке следуют стихи. Этого спутать нельзя. Но именно этого не понимает ни один редактор.
В Москве в 22 году, когда Мандельштам собирал «Вторую книгу», он вспомнил стихотворение «В Петербурге мы сойдемся снова...» (цензура его не пропустила), и я спросила его, к кому оно обращено. Он ответил вопросом, не кажется ли мне, что эти стихи обращены не к женщинам, а к мужчинам. Тогда я удивилась: в юности есть только одно блаженное слово — любовь. Меня смущало, что Мандельштам назвал «бессмысленным»... Такое определение любви ему несвойственно. Он посмеялся: дурочкам всегда чудится любовь... Тогда же или несколько позже он сказал, что первые строки пришли ему в голову еще в поезде, когда он ехал из Москвы в Петербург. Закончил он стихотворение с первым снегом — оно сначала отлеживалось заброшенное, а потом внезапно вернулось и сразу «стало»... Помимо приведенных мною слов — им могут поверить или усомниться в точности передачи — простой смысловой анализ показывает, что это стихотворение не обращено к женщине.
«Снова» можно встретиться только с тем, с кем был в разлуке. Снова сойтись в Петербурге могут только люди, которых разметала судьба, разлучив с любимым городом («словно солнце мы похоронили в нем»). Так не скажешь женщине, впервые встреченной и никуда из Петербурга не уезжавшей, как Ольга Арбенина. Мало того — если речь идет о мужчине и женщине, то «сойтись» имеет совсем иной смысл, чем когда мы говорим о странниках. Я могу сказать про себя, что мы «сошлись» с Мандельштамом в девятнадцатом году в мае. Вторично мы уже не «сошлись», а вернулись друг к другу. Это слово для двоих имеет чисто постельное значение, и на протяжении нескольких дней нельзя дважды «сойтись». Если б это относилось к женщине, то скорей к той, к которой обращено «Я изучил науку расставанья...». О ней я почти ничего не знаю. Только то, что она имела какое-то отношение к балету, скучала в Москве по родному Петербургу. Мандельштам видел ее, когда ехал из Грузии в Петербург через Москву, где на несколько дней задержался и даже был с ней в балете. Но разве женщине скажешь: «У костра мы греемся от скуки, может быть, века пройдут, и блаженных жен родные руки легкий пепел соберут...»? Это обращение к поэтам, а не к возлюбленной, и Харджиев правильно сопоставил эти строки с пушкинским: «И подруги шалунов соберут их легкий пепел», но не сделал из этого семантических выводов. Прибавлю, что «родные темные зрачки» из окончательного текста никакого отношения к светлоглазой Арбениной не могут иметь (древнее «зрак» у Мандельштама всегда со значением «глаз», в котором он чувствовал корень — бусина). «Родная тень», «родные темные зрачки» всегда связаны с музыкой, а у Мандельштама, как и у Марины Цветаевой, есть тема «мать и музыка». Об отношениях с Ольгой Арбениной я знаю одну деталь и от нее, и от Мандельштама: они тоже вдвоем были в балете, вернулись к нему — и тут-то и произошел разрыв, так что Арбенина ночью ушла от него, несмотря на комендантский час. После этого начались стихи разрыва — «За то, что я руки твои не сумел удержать...».
Чтобы понять это стихотворение Мандельштама, надо знать, как все мы, выросшие в обыкновенных интеллигентских семьях, привыкшие к застольному разговору и определенному кругу интересов, вдруг — без всякого переходного периода, в один миг — очутились в новом мире, среди совершенно чужих людей, говорящих не на нашем языке. У меня ощущение, будто я оглянулась и никого вокруг себя не нашла: другие слова, другие мысли, другие понятия и чувства. А я значительно моложе Мандельштама и еще, в сущности, не успела узнать, что мое, что чужое. Многие говорили мне о подобном ощущении, а среди них жена Зенкевича, «пленная турчанка», которая действительно казалась затворницей и пленницей тяжелоступа Мишеньки. Именно поэтому мне показались такими дикими ее слова о бедном Дувакине и Синявском. Она приспособилась к миру, а я лишь в последние десять-двенадцать лет снова нашла людей младших, разумеется, поколений, — с которыми у нас оказался общий язык. Видно, и они, и их родители прятались по своим углам, не смея произнести ни слова. К революции Мандельштам был уже сложившимся, хотя и молодым человеком, и для него переход в новый мир оказался еще труднее, чем для меня. Только остро вспомнив этот разрыв связи времен, можно раскрыть значение «блаженного бессмысленного слова».
И в любви бывают блаженно-бессмысленные слова, но о них Мандельштам не говорил (разве что в письмах ко мне). Это не блаженные слова из «Соломинки», где он просто перечисляет имена женщин, которых любили поэты («Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита»). «Блаженное бессмысленное» слово надо сопоставить с «блаженным смехом» («блаженный брызнет смех»), который вернется, если человек почувствует единение с миром. В нем радость не любви, а единения с людьми, с кругом близких, которые понимают друг друга с полуслова. Возвращаясь после долгих странствий в Петербург в 1920 году, Мандельштам еще верил, что все сохранилось, как было, что туда соберутся и другие странники, рассеянные историческими событиями, и он снова очутится среди тех, кого считал своим «мы»... Его не оставляла ностальгическая