Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне - Лора Жюно
Минута отъезда императора настала слишком быстро, так что все изумились этому, а больше всех жители провинции. Неудовольствие выразилось на юге, но север оказался гораздо умнее. Император требовал строжайшей дисциплины во всех корпусах, которые проходили через северные департаменты. Таким образом, они только выиграли и ничего не теряли от этого необыкновенного перехода войск, между тем как южные области чувствовали войну только по тому, что народонаселение их уменьшалось, а налоги увеличивались.
Все письма, какие получала я из Лангедока и Бордо, были наполнены жалобами. Особенно Бордо после непродолжительной надежды, что переговоры с Англией приведут к счастливому следствию, вдруг увидел, что его вновь ожидает остановка всех дел и процветания. Я показывала эти письма Жюно; многие из них шли от таких искренних друзей, что мы не могли сомневаться в истинности их слов. После этого Жюно не мог равнодушно читать моих писем. Он сказал о них Дюроку, своему другу, настолько же преданному императору, насколько и своим ратным братьям. Его поразило общее выражение писем. Они были из Бордо, Тулузы, Монпелье, Байонны.
— Дай мне поступить по-своему, — сказал Дюрок Жюно. — Император должен видеть эти письма; одно из них писано женщиной, но, видно, у нее мужественная душа. Другие тоже сильны.
Дело в том, что тулузское письмо описывало довольно сильное волнение, которое началось в деревнях между Фуа и Памье по случаю конскрипции, а император ничего не знал об этом. Осведомились; происшествие оказалось справедливо.
У императора была привычка — не знаю, хорошая или дурная, но постоянная, — говорить всякий раз, когда случалось что-нибудь дурное или неприятное: «Вот что значит не иметь министров!»
На этот раз он вновь сказал и повторил свою фразу с большой досадой. Шапталь, бывший министр внутренних дел, получил выговор. Он, конечно, не был виноват, потому что даже префект мог не знать об этих волнениях. Я сама, проезжая два раза по Южной Франции, видела общее неудовольствие, но во мне уже было столько дипломатии, что если я не совсем пропустила эту подробность моего путешествия, отвечая на подробные расспросы императора, то упомянула о ней лишь слегка, так что он мог не обратить на нее внимания. Почему бы у префекта достало больше смелости, нежели у меня? Наполеон очень сердился на этот способ изъявлять ему умолчанием, как называл он это, придворную учтивость. Может быть, он и говорил справедливо, но ведь кому хочется возбуждать гнев львиного величества?..
Император отправился из Парижа 25 сентября ночью, сколько могу припомнить. Перед его отъездом Жюно получил письмо от государственного секретаря, которое подтвердило мои слова о том, что парижский губернатор зависит только от императора:
«Выписка из общего порядка службы, установленного Его Величеством императором 24 сентября 1806 года на время его отсутствия:
Губернатор Парижа, начальник парижского гарнизона и войск первой военной дивизии, принимает приказания от архиканцлера».
Жюно был приглашен обедать с императором и императрицей в замке Сен-Клу как раз 25-го; император должен был отправиться ночью. Он видел, как Жюно расстроен, что не едет с ним, и, надобно отдать ему справедливость, обходился со своим старым другом как нельзя лучше. Властитель опять делался другом, с которым прогуливались они в Ботаническом саду. Жюно был тронут: все, что говорило сердцу его, казалось ему наградой, если шло от Наполеона. Следующим утром он сказал мне, что император был чрезвычайно мил:
— Мы были, как Сюлли и Генрих IV.
— Кроме того только, что ты совсем не так благоразумен, как министр короля. И кроме того… Император гораздо более великий человек, чем Генрих IV, но так ли он добр, это еще вопрос.
— Право, странно, — сказал недовольно Жюно, — что ты, моя жена, можешь говорить такую глупость, и еще мне!..
Он сердился, и я видела, что готовится буря; но я не позволила ей разразиться, тем более что он не понимал меня. Это объяснение возобновлялось уже много раз, и я еще ни разу не смогла заставить мужа понять меня. На этот раз я хотела говорить так ясно, чтобы впредь слова мои не оставались для него загадкой, и я привожу их здесь потому, что есть люди, которые как будто удивляются моему критическому мнению о личном характере императора и моему почти обожанию человека общественного, великого человека, героя, бессмертного гения.
В Наполеоне всегда присутствовала безотчетная потребность властвовать и покорять. Уже в детстве он чувствовал, что когда-нибудь станет властителем мира. Слишком серьезные размышления препятствовали тем сентиментальным впечатлениям, которые могли бы сопутствовать высоким помыслам, но обитают только в душах, глубоко преданных своим пенатам. Наполеон никогда не имел кровавых нероновских желаний; но, став властителем мира, мог слушать и голоса, призывавшие его к мщению. Я много говорила о молодом Бонапарте. Я наблюдала главнокомандующего Итальянской армии в знаменитых походах его за Альпы и за пирамиды. Я старалась представить его таким, каким видела, — великим, бессмертным, как его слава. После я нашла в нем руководителя государства, первого человека республики, которую, ради здравой политики и высоких чувств, он должен был бы сохранить чистою, какою предстала она в 1800 году. Теперь он опять передо мною, и все тот же военачальник, герой; но он уже не просто француз — он государь, император; он уже не говорит мои сограждане, но — мой народ. Переменился не он, переменились обстоятельства. Во всей вселенной нет человека, который вышел бы невредимым из такого огненного испытания. Наполеон подвергся общему закону, потому что он не Бог, но при этом великом перевороте он сохранил свое высокое положение и светлый ореол своего призвания.
Я говорила выше, что лишь император отдавал приказания парижскому губернатору; а в его отсутствие только архиканцлер мог приказывать Жюно.
Камбасерес находился в новом положении с тех пор, как сделался в Империи вторым лицом (разумеется, после принцев императорской фамилии). О нем говорили много, потому что во Франции говорят обо всем и всегда стараются высмеять власть, какова бы она ни была. Император был столь огромен, что над ним не смеялись и никогда не осмеливались и слова проронить даже о форме его башмаков, необычайно остроносых. В этом человеке было какое-то волшебство, при взгляде на него охватывал какой-то сладостный ужас и, если он удостаивал улыбкой, — восторг, но не





