Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне - Лора Жюно
«Я предпочитаю войну с Австрией нейтралитету ее!» — говорил он в письме герцогу Виченцскому.
Какая невероятная глупость! Вот он и получил эту войну, которую предпочитал миру… Выиграть время — вот единственная мысль, которая должна была бы занимать его, но он не только не лелеял этой идеи и не сделал ее целью всех своих поступков, но как будто смеялся над нею. А война шла между тем за существование!.. Великий Боже… Наследный принц Шведский в прокламации своей, изданной им 15 августа, в день тезоименитства Наполеона, говорил громко и торжественно: «Европа должна идти против Франции с таким же чувством, с каким Франция шла против Европы в 1792 году».
Я получила в это время письмо от Жюно, из Горицы. Он уже почти отправился в большое путешествие по берегам Адриатического моря. Но достоверные известия дали повод опасаться, что англичане готовят высадку в Фиуме. Он тотчас возвратился в Горицу, а 5 июля англичане действительно явились перед Фиумом с небольшою эскадрой. Корабли начали стрелять по городу, и хорватские войска бежали, вскоре англичане высадились посреди города, без всякого сопротивления… Жюно получил это известие в одну из тех минут, когда начинались у него последние страдания… Однако несчастный всё еще оставался прежним Жюно и написал императору отчет об этом деле:
«Я велю взять под стражу триста хорватов, которые скрылись без боя, и предам их военному суду. Они все заслуживают расстрела, но я велю предать смерти каждого десятого, по жребию, не различая офицеров и солдат…»
Он еще чувствовал необходимость строго усмирять всякое мятежное движение в завоеванных областях, а между тем сам он уже очень страдал.
В это время я жила в Париже, с трудом перенося тяжелую беременность.
Император был далеко от Парижа; только императрица и еще один человек могли бы — та своею супружеской привязанностью, этот своею приверженностью по воле долга — обрезать и даже совершенно истребить ростки возмущения, которое уже показывало свою ехиднину голову. Но Мария Луиза не имела ни власти, ни даже собственной воли, чтобы помогать своему мужу, отцу своего ребенка. А герцог Ровиго только увеличивал зло, а не уменьшал его… Он играл тогда роль медведя с камнем: убивал мух, но одновременно расшибал и головы…
Однажды он явился ко мне и очень грубо сказал, что император каждый день всё более недоволен мной:
— Вы упрямо видитесь только с его врагами! — кричал он мне. — Вечно с его врагами! — повторил он со всё возрастающим жаром. — Что значит, например, что какая-то госпожа Томьер живет у вас и беспрестанно плачет неизвестно о чем да говорит ужасные вещи против правительства императора?..
Я совершенно онемела. Герцог подумал, что он убедил меня, и продолжал:
— Это недостойно вас, госпожа Жюно!.. Если бы Жюно знал, он бы рассердился и побранил вас, хоть вы и имеете над ним большую власть.
В этой последней фразе высказалась вся ненависть Савари к нам, то есть ко мне и к Жюно.
— Это ведь вы писали императору, что мой дом наполнен его врагами? Может быть, вы даже уверяли его, что у меня бывают собрания роялистов, — сказала я ему с презрительным выражением. — Если бы вы лучше знали тех, кто сражается в нашей армии, вам было бы известно, что значит имя храброго человека. Госпожа Томьер — вдова генерала Томьера, бывшего адъютанта маршала Ланна… Он недавно убит в сражении под Саламанкой, и никто не почтет преступлением слез несчастной его вдовы, кроме разве…
Я не окончила.
Савари изумился встретив военного собрата в человеке, которого он почитал врагом императора.
Савари истинно любил Наполеона, по крайней мере я верю этому. Однако он сделал ему зла больше, нежели самый жестокий неприятель.
Состояние Парижа было тогда тревожно и напоминало бурные времена революции. Все беспокоились, искали пристани в этом безбрежном море, куда Наполеон бросил корабль отечества, но ни один утешительный маяк не ободрял нас… Плесвицкое перемирие оканчивалось, и ничто не предвещало желанного мира. Беспокойство было совсем иное, нежели в 1792 году. Тогда всё одушевлялось жаром преданности… Все было юно и даже страдало от излишества жизни и силы, которое вредило здоровью государства. Теперь, напротив, видны были только истощение и упадок духа… Не встречали больше матерей, которые сами привязывали ранец к спине волонтера; нет, теперь они плакали и старались, с опасностью для собственной жизни, укрыть своего сына от почти верной смерти. Тем более что эти бедные женщины носили траур по своим отцам, братьям и мужьям.
Моро отправился 21 июня из Моррисвиля[251] и сел на корабль со своею женой и господином Свиньиным, чиновником русского посольства при Американских Штатах. Он скользил по волнам и приближался к своему отечеству с ненавистью против одного человека… Двадцать четвертого июля прибыл он в Готенбург и оттуда приехал в Прагу, к союзным монархам, которые ожидали его с нетерпением. Император Александр оказывал ему знаки особенного уважения. Моро и Александр поехали делать обозренье перед Дрезденом. Царь, беспрестанно оказывая уважение Моро, уступил ему право первым ехать через мостик, очень тесный… В это время ядро, пущенное с французской батареи, ударило Моро и раздробило ему правую ногу, прошло сквозь лошадь и отхватило икру левой ноги. Моро терпел страдание неслыханные… Казаки наскоро составили носилки из своих пик, и Моро таким образом был унесен с поля битвы. Его перенесли в дом, удаленный от опасности, и хирург царя отнял ему правую ногу… Генерал Моро выдержал операцию мужественно, а потом сказал хирургу:
— А левую, сударь? Что вы хотите с ней делать?
Хирург глядел на него с изумлением…
— Я спрашиваю, — продолжал раненый, — что вы хотите делать с этим куском? Он тут совсем не нужен, мне кажется…
Хирург отвечал, что почти нет надежды сохранить левую ногу.
— Ну, — сказал холодно генерал Моро. — Так надобно и ее отрезать…
Страшно даже подумать о его мучениях… Царь называл его своим другом, советовался с ним, плакал на одре его страдания, и справедливо.
Мучимый палящей жаждой, которая выводила его из себя, Моро звал к себе смерть и не мог умереть… Наконец, ночью с 1-го на 2 сентября Бог умилосердился над ним, и он умер. Тело его, набальзамированное в Праге, было перевезено в Петербург, где царь велел похоронить его в католической церкви на Невском.
Во время печального путешествия в





