Дневник. 1964-1972 - Александр Константинович Гладков
26 июня. [врач говорит, что у В. Пановой — опухоль мозга]
[в интервью Косыгин на вопрос о Светлане Сталиной] ответил, что она больной человек и неблагородно больного, неуравновешенного человека использовать в политических целях. <…>
Кис[елев][177] подтвердил мне и мое наблюдение: почти все евреи — космополиты и ассимиляторы и любые — тайно или явно радуются победе Израиля. Это конечно не идеология, а гены.
27 июня. <…> Дома опять напряжение, позы, трагический голос. Все это на высоком актерском уровне, но я разлюбил театр.
29 июня. Вчера подписал договор с 2-м объединением [кино] и сегодня — быстрота удивительная! — получил деньги. На последнем этапе Киселев все-таки что-то ускорил, хотя и без него сделалось бы.
Мой будущий режиссер — симпатичный мудак, но здорово наивен и девственен интеллектуально.
Молдавский рассказывает, что он нашел много писем Зощенко к Сталину, удивительно верноподданнических. Он пишет о нем книгу[178]. <…>
Сегодня таксист, старый вояка, бранил Израиль и выражал готовность пойти добровольцем драться за арабов. Я пытался ему объяснить, что если арабы не хотят драться за себя, то им никто не поможет. Но в его голову это не укладывается так же, как и то, что евреи дрались хорошо. Он считает, что за них дрались американцы. — Я знаю евреев. — говорит он, — У нас все диспетчера евреи… Вот так. Сошлись с ним на том, что китайцы большие говнюки. <…>
От нечего делать и дурного настроения листал в который раз дневники и письма Блока. Удивительно точный и ясный ум! И огромное историческое чутье! М. б. эти его тома переживут стихи. Он мыслит прямо отточенными формулами: свойство у нас одного Пушкина. Герцен не таков: он образен, метафоричен, богат ассоциациями: он развивает тему в нескольких возможных вариантах и дает инсценированные картины исторической живописи. По сравнению с ним и Пушкин и Блок суховаты, но какая это насыщенная сухость. <…>
Доволен собой, что преодолел инерцию и продал в кино уже так давно задуманного «Хламиду». Это большое подспорье.
1 июля. <…> Звоню Леве в Москву. Он расстроен: не разрешили обмен <…>
Звоню Дару: у Веры Федоровны тромб, инсульт, с правосторонним параличем <…>.
Уезжаю с чувством, что м. б. больше не буду на этой квартире. Как все непрочно и странно в мире.
2 июля. <…> Подговариваю какого то шофера-калымщика и в пол-седьмого уже в Загорянке. Здесь упоительно <…> [слушает по радио «Голос Америки» об инциденте с Андреем Вознесенским], которого не пустили в США и кот. где-то в театре произнес речь о запретах и цензуре. Наверно этому честолюбцу не дают спать лавры Солженицына. Не верю в его искренность <…>
Леве отказали в обмене[1]. Это возмутительная история, видимо не без антисемитинки. <…>
Эмма дорвалась до сада и я еле вытащил ее в город. <…>
3 июля. На даче. Едим невообразимую загорянскую редиску, огурцы, молодую картошку.
Нашел на почте несколько писем: от Шаламова <…>
Шаламов благодарит за отзыв о книжке «Дорога и судьба» <…>
6 июля. Вчера Эмма уехала в Новочеркасск. <…>
Среди разных писем пришедших на улицу Грицевец, письмо из США от Кларенса Брауна, получившего сборник «Встречи с Мейерхольдом» и мило и остроумно благодарящего за него. Письмо на бланке Принстонского Университета. <…>
Любопытно, как израильско-арабское столкновение стимулировало рост еврейского национализма у нас, даже в исконно космополитско-ассимиляторской среде. Яркий пример Л. Сегодня я напомнил ему, как всего год или полтора назад он яростно спорил со мной о невозможности отрицать генетическую наследственность и о том, что есть у людей «славянское», «немецкое», «еврейское». Сегодня, когда он говорил о национализме как движущей силе истории, я напомнил ему этот спор, в котором он отрицал «национальное» в любом виде[,] и он сказал: — Значит, тогда я был неправ… Но он неправ и нынче, ибо опять верит в крайнюю точку зрения и готов все мерять мерилом национального. Мне это глубоко чуждо. Я ему сказал, что сионистские лидеры мне так же противны, как великорусские шовинисты, но у него шоры на глазах и он не желает этого понимать.
Пожалуй, сколько ни живу, я еще не видел такого цветения у нас еврейского национализма.
7 июля. <…> Бог весть, где я буду жить этой зимой!
13 июля. В городе. Отвез две огромные охапки белья в прачешную на Арбате <…>
В ЦК вызывали в связи с письмами «о культе» Бакланова, Аникста[2], Слуцкого и кого-то еще, но разговоры были вежливы. Инициатива секретарьята ССП о выпуске книги Солженицин[а] завязла в цекистских инстанциях.
15 июля. <…> Н. П. [Смирнов] показал мне письма В. Катаева Суслову и Антокольского Демичеву в защиту Солженицына, очень категоричные и страстные, особенно письмо Катаева. Группа ленингр. писателей написала письмо с протестом против дурного обращения с Даниэлем и его подписал в числе прочих Гранин[3], который стал будто бы первым секретарем ленинградской организации ССП вместо Дудина[4]. <…>
16 июля. Вот дата, которую не могу никогда забыть: день ареста Левы в 1937 г. Она помнится куда более ярко, чем даты дней, когда что-то случилось со мной самим. Впрочем, это тогда тоже случилось со мной, с нами со всеми…
Знаменательно, что в этот день я кончил читать «В круге первом» Солженицына. Прочитал я огромную рукопись в 800 страниц в два приема на дому одного знакомого. Одновременно, в других комнатах читали и хозяева, и еще другие: странички передавались, как по конвейеру, но я всех опередил и прочитал в первый день 320 страниц: во второй — остальное. Конечно, я считал по необходимости бегло, где-то пробегал (в любовных сценах, например), но некоторые страницы прочитывал дважды.
Что сказать? Это замечательно!
Это огромная фреска исторической живописи, подобно которой еще не было у нас. И это умно и в целом хорошо написано и, что удивительно, — прекрасно построено. Умная композиция, именно романная композиция, где все части по необходимости естественно входят в целое.
Умно выбран матерьял, умно ограничен, вернее — отграничен, ярко написаны люди: их много и все запоминаются. И все правда — та, хватающая за душу правда, без которой нет большого искусства. О многом я могу судить, как свидетель: я не был в «шарашке» (впрочем, разве наш лагерный театр — не «шарашка» своего рода?), я прошел тюрьму, этапы и прочее и все запомнил, и еще о многом слышал от товарищей по заключению, некоторые из которых побывали в