» » » » Литературное, слишком литературное - Рюноскэ Акутагава

Литературное, слишком литературное - Рюноскэ Акутагава

На нашем литературном портале можно бесплатно читать книгу Литературное, слишком литературное - Рюноскэ Акутагава, Рюноскэ Акутагава . Жанр: Критика / Зарубежная образовательная литература / Публицистика. Онлайн библиотека дает возможность прочитать весь текст и даже без регистрации и СМС подтверждения на нашем литературном портале kniga-online.org.
Перейти на страницу:
сила удержания целого, то есть не как украшение, а как несущая конструкция.

Акутагава отвечает иначе. Он не спорит с тем, что роман может быть композиционно сильным; его сомнение направлено в другую точку – в претензию сюжета быть гарантом художественности. В «Деле Криппена» он спрашивает почти в лоб: «…является ли сюжет как таковой чем-то художественным, в подлинно художественном смысле?». И сразу уточняет, что именно подразумевает под сомнительной «увлекательностью» сюжета: например, «…наличие <..> огромного змея или огромного цзилиня». Акутагава не высмеивает сюжет как таковой – это важно отметить, – он показывает именно низкий порог «интересного», когда «интересность» работает как мгновенный и универсально понятный прием. Опасность здесь не в самих «интересных» событиях, а в подмене основания: сюжет может срабатывать и при этом оставаться внешним алиби художественности.

Но самое ценное в том, что спор не распадается на привычное противопоставление «формы» и «жизни». Он обращается внутрь японской культурной памяти и тем самым обнаруживает, что на кону не только техника романа, но и перестройка самой традиции под современность. Когда Танидзаки говорит, что японцам недостает сюжетного мастерства, Акутагава внезапно защищает традицию: «Мы, японцы, обладаем этим талантом еще со времен „Повести о Гэндзи“». Он перечисляет современных «писателей сюжетов» и при этом выделяет Танидзаки как «непревзойденного мастера и „нашего старшего брата“». Этот пассаж важен не как комплимент, а как рамка: спор идет не между «Японией» и «Западом», а внутри японского способа мыслить литературу, где модерный роман, сё̄сэцу, соседствует с более долгой традицией повествования – моногатари, 物語.

Что это значит в контексте модерна? Сё̄сэцу – это не просто «роман» как маркер жанра: в эпоху модернизации это территория, на которой литература учится быть автономной институцией – с критикой, со стандартами, с идеей «привилегии жанра» и требованием демонстрировать конструктивную силу формы. Моногатари – более длительный режим рассказывания, в котором ценность часто держится не на «геометрии» фабулы, а на развертывании мира, на ритме, на работе пауз и недосказанности, на том, что остается после сказанного. Именно поэтому «Гэндзи моногатари» всплывает у Акутагавы не просто как пример, а как аргумент. В полемике Акутагавы и Танидзаки сталкиваются не «старое» и «новое», а два способа предъявлять литературную ценность, но именно модернизация заставляет их выяснять отношения на территории сё̄сэцу, там, где всё должно быть обосновано публично.

В итоге перед нами спор о том, что именно оправдывает форму. Танидзаки пытается восстановить право формы быть законом произведения: композиция как достоинство, сюжет как привилегия романа, «геометрия» как признак зрелости. Акутагава снова и снова возвращает разговор к тому, что художественное не должно совпадать с «интересным» в обыденном смысле; его вопрос – как удержать внутреннюю свободу письма и не свести литературность к повторяемому эффекту.

Строго говоря, они оба защищают литературу от кризиса, но каждый видит его по-своему. Танидзаки боится утраты «силы»: распада целого, ослабления конструкции, «выдыхания» формы. Акутагава боится «стерильности»: момента, когда форма работает безупречно и именно поэтому снимает необходимость внутренней ставки. И пока эти страхи проговариваются не лозунгами, а уточнениями – что такое сюжет, что такое композиция, где у них предел, – спор остается живым, так как в нем культура вслух выясняет, чем именно она готова оправдать литературность в новых условиях.

* * *

Полемика Акутагавы и Танидзаки становится по-настоящему значимой, если вынести ее за пределы литературы. Если смотреть шире, то в ней сталкиваются два способа легитимировать литературу в современной Японии, то есть ответить на вопрос, который модерн неизбежно задает любой автономной практике: почему литературная форма вообще имеет право требовать от нас внимания, времени и доверия. Важно и другое: этот вопрос не «возникает сам собой», а собирается вместе с аппаратом эстетики, то есть вместе с набором понятий, институций и экспертных процедур, которые позволяют культуре говорить «это – искусство», «это – зрелая форма», «это – просто прием» и тому подобное.

То, что мы называем словом «эстетика» (美学, бигаку, букв. «наука о прекрасном»), не было в Японии чем-то исконным: она оформляется как заимствованная дисциплина, получившая имя и «словарь» в процессе модернизации[1]. В начале XX века у этого словаря складывается и собственная инфраструктура: экспертный язык, университетская легитимация, привычка обсуждать искусство в стандартизированных терминах – так, чтобы оно становилось сопоставимым, классифицируемым, воспроизводимым внутри публичной культуры.

Отсюда и главный тезис, который напрямую ведет к переписке Акутагавы и Танидзаки: эстетика становится модерным способом производства меры. Она задает язык описания и тем самым определяет, что этим языком может быть признано ценным. И поскольку модерн в Японии – это постоянная проверка собственной современности и постоянная работа по сборке публичной культуры, аппарат эстетики неизбежно превращается в механизм культурного самоизмерения.

В XX веке он всё настойчивее применяется к литературе, и важно удержать принципиальное для переписки различение: бунгаку, «литература» как институционально оформленная область, и бунгэй – «литературно-художественное искусство» как режим производства формы, набор практик и ожиданий (то, что позже будет называться словом бунгэйсэй, «литературностью»). Это различение не терминологическая прихоть: оно показывает, что речь идет не об «институте литературы» (бунгаку), а о том, каким образом культура распознает и воспроизводит «литературное» как качество (бунгэй). И как только «литературность» начинает мыслиться как универсальное условие (сделать текст узнаваемо литературным), к ней почти неизбежно добавляется второй слой: требование собственного «узнавания» – быть одновременно современным и одновременно «своим».

Теперь несложно понять, почему к середине 1920-х спор о романе внезапно становится спором о границах культуры. Аппарат эстетики производит различение между «чистой» литературой и «внешним» контекстом – но тем самым он производит и определенный тип субъекта: человека с «внутренней жизнью» как ценностью и с привычкой мыслить опыт в формах, пригодных для публичного распознавания.

На этом фоне тревога Акутагавы становится философски точной. Его «слишком литературное» – страх перед ситуацией, когда литературность начинает жить собственной жизнью: критерии формы отделяются от опыта и продолжают работать как безотказный станок. Форма воспроизводится потому, что просто-напросто умеет воспроизводиться и тем самым снимает вопрос о внутренней необходимости. Это подозрение, что культура научилась производить художественное как тиражируемый продукт.

Танидзаки отвечает на ту же историческую ситуацию иначе. Его защита композиции, «архитектуры», «геометрии» – это прежде всего попытка удержать опыт от распада, собрать фрагментированный мир в целое, вернуть произведению длительность и завершенность. Но в горизонте аппарата эстетики эта аргументация неизбежно двусмысленна: она может быть сопротивлением литературе как рынку, а может и совпасть с нормирующей машиной, которая превращает форму в пропуск на территорию «настоящей» культуры. Переписка Акутагавы и Танидзаки ценна тем, что

Перейти на страницу:
Комментариев (0)
Читать и слушать книги онлайн