Серийный убийца: портрет в интерьере - Александр Михайлович Люксембург
Но она, конечно же, повторилась.
Привезли меня в новую милицию, где в коридоре я встретился со своим подельником Гусевым, который твердо шёл к выходу из горотдела. Выпустили под расписку его. Вдруг он увидел меня с подбитой физией в окружении вооруженных бравых парней, так сказать стражей закона, где «наша служба и опасна, и трудна». Сразу Гусь в лице изменился и походка его помягчела. Он успел сказать, что меня не сдавал, только сказал, во что я был одет, где работаю и какая у меня кличка.
Взяли Гуся не за то преступление, за которое нас посадили, а из-за незначительного дельца. Парни из одного района города с другими в ДК «Юность» повздорили, и их, как блох, наловили прямо в зале ДК и в милицию отвезли всю толпу. Подошла его очередь ответ держать за дебош — «хулиганку», а он с перепуга выложил про это дело и про всех нас пятерых. Тогда опера ему по боку поддали, и он снова стал про дело это чесать. А в кабинет случайно зашёл следователь, который выезжал по нашему делу, и опера ему, видать, сказали, что ничего толкового от этого типа не добьешься, рассказывает тут басни, небылицы, что он в парке не резал кого-то, не грабил, может, у него с головой не того. Решили вот, говорят, отпустить его. А следователь говорит им: «А ну-ка, ну-ка, что он там про парк говорит? А то у меня дело висит в воздухе, а потерпевший говорит, что ничего не помнит».
Видит Гусь, что нужно заднюю скорость включать, но не тут-то было. Ребята, опера, сразу Гусю своим бравым видом внушили, что нужно говорить в данной ситуации много и складно и что назад уже ходу нет. И оконцовка теперь ясна: и меня, и его дружков выловили, и я за «паровоза» пошёл [т. е. стал основным обвиняемым по уголовному делу, козлом отпущения]. И дали мне по приговору суда 7 лет усиленного режима, и отсидел я их в уч. 398/1 от звонка до звонка [полностью].
Прервем нашего «мемуариста», чтобы уточнить, что отбывал он свой срок в исправительно-трудовой колонии усиленного режима. Впрочем, и все члены компании были признаны виновными и приговорены к различным срокам заключения.
Об исправительно-трудовой колонии Муханкин пишет более скупо, чем о Ростовской спецшколе, и причины этого могут быть различными. Он попал сюда уже сложившимся в общих чертах уголовником, да и его скрытые пристрастия уже в основном оформились, и потому колония не могла уже ничего принципиально нового прибавить к его психологическому облику. Но не исключено и другое: здесь могло произойти нечто такое, о чем нашему «мемуаристу» по тем или иным причинам рассказывать не хочется. Держа в уме эти альтернативные интерпретации, предоставим вновь слово автору «Мемуаров».
В уч. 398/1, поселок Трудовой, я прибыл для отбывания наказания юным, так сказать, птенцом, но с некоторым багажом, уже нахватавшийся верхушек от преступного мира, напитанный, как губка, всяким дерьмом в жаргоне, повадках, чтущим воровские традиции, освоившим поведение среди мира камер, решеток, постигшим арестантскую солидарность и т. п. Познал я, что такое Ростовский централ, а также вкус баланды, впервые на своей спине испытал тяжесть дубиналов, твердость киянок. Впервые увидел живых женщин в этой системе в форме, часто подвыпивших, с папиросой в зубах и разговаривающих на твою бога мать. Ничего святого, сплошная мразота. Вши, клопы и всякая зараза грызли меня — ничего, выжил. Человек, наверное, вторая тварь по выживаемости после крыс. В стае волчьей не будешь выть по-волчьи — сожрут, растопчут, уничтожат свои же. Понял я, что ни о каком стыде и совести речи быть в этой системе не может. Где, говорят, была совесть, там хрен вырос. Или с обмороженными глазами [нагло] можно любому о свести сказать так: мол, была она до первого класса, так я её на карандаши променял. Но как бы то ни было, в душе я понимал, что преступный мир крайне испорчен, самый подлый, самый гадкий, низкий, трусливый и предательский, словом, гадость в гадости, нечисть в нечисти. Особую жестокость и подлость — со дна, так сказать, — увидел я в Новочеркасской строгой тюрьме, и недаром в те годы лютовали многие начальники тюремные — такие как Лиса, Спартак или Собаковод. По этапам покатался в столыпинских вагонах, на собственной шкуре испытал солдатские сапоги и другие средства воздействия. А зло в душе и ненависть ко всем окружающим тебя людям все копилась и оседала где-то внутри в накопителе-тайнике.
И вот я уже делаю первые шаги по территории колонии. Мне 19 лет, а моё освобождение еще далеко, 7 лет — срок невеликий, и, как говорил прославленный партизан Ковпак, «треба отбудь у пользу государства». Положение в колонии, начиная от режима и кончая питанием, было в жестких рамках. До бунта, говорили бывшие здесь уже давно, жилось лучше.
Дни, недели тянулись однотонно и безрадостно. Никаких лишних знакомств и панибратства, главное — быть независимым, не иметь никаких долгов и обязанностей. Я не играл ни с кем ни в какие игры, не спорил и не лез, куда не надо, избегал лишнего общения и был доволен тем, что человек человеку потенциальный враг. Даже мать может быть врагом, порой делая доброе и не подозревая, что это доброе без задней мысли может обернуться для её чада вредом.
Как и обычно, важные признания возникают в тексте словно бы мимоходом, но мы тут же ловим эти сигналы. Эту фразу: «Даже мать может быть врагом…», — трудно все-таки не заметить.
Веру в людей и доверие к людям выбили из меня еще в детстве. В душе постоянно присутствовала боль, в каком бы состоянии я ни был. Редкие письма из дома только расстраивали, отчего на душе становилось еще муторнее и ясное небо становилось пасмурным. Как назло приближался новый, 1980-й год, а я не имел даже заварки к этому празднику. Я наблюдал, как бурлит арестантская жизнь. В этом муравейнике, хмуром и сером, царила предпраздничная суета, все зэки по-своему готовились встретить Новый год. А параллельно ожидался шмон [обыск] по всей зоне, и нужно было, если