Ювелиръ. 1807 - Виктор Гросов
Когда очередной пуансон был готов, наступала очередь механики. Я выверял положение камня под прессом, подкладывал свинцовую подложку, чтобы погасить напряжение, устанавливал штемпель. И наступал самый страшный момент.
Я слушал как «поет» напряженный винт, как «течет» серебро, заполняя вырезанный в камне рельеф. Как «дышит» камень, отзываясь на насилие едва заметным внутренним потрескиванием. Это была огранка самого времени. Еще один ньютон усилия — и пойдет «перьевая» трещина. Катастрофа. Недожал — останутся пустоты. Брак.
Я перестал различать день и ночь. Организм, перейдя на какой-то аварийный протокол, впрыскивал в кровь едкую смесь из адреналина и азарта. Сон превратился в непозволительную роскошь.
Еду приносил Прошка. Он тихо ставил поднос на заваленный инструментами угол верстака и замирал, глядя, как я, не отрываясь от дела, одной рукой подхватываю кусок остывшего мяса, жую, почти не чувствуя вкуса, и тут же возвращаюсь к копошению с этой проклятой мелочью. Перед его глазами были мои руки: под ногтями — черная, въевшаяся кайма из масла и металлической пыли; один из ногтей на левой — синий, расплющенный сорвавшимся молотком; ладонь саднит от мозоли, готовой вот-вот лопнуть. Он видел меня как какого-то вурдалака с красными от лопнувших сосудов глазами.
Я даже словил его испуганный взгляд, но мне было все равно.
Я был внутри. Я был этим процессом.
Именно поэтому я и должен был делать все в одиночку. Доверить Федору выковать пуансон? Он бы сделал его грубым, как корабельный якорь. Попросить Степана помочь с прессом? Тот бы давил «от души» и расколол бы камень на второй минуте. Они — мастера, однако здесь начиналась другая лига. Работа, требующая тотального контроля, понимания физики на уровне инстинктов. Каждый каприз этого куска стали, каждый внутренний «вздох» этого камня — все это знал и чувствовал только я. Впустить сюда кого-то еще — все равно что позволить кухарке дирижировать симфоническим оркестром. Гарантированная какофония. И потому я продолжал свой одинокий, выматывающий марафон. Спал урывками.
Удар. Нажим. Скрип. Щепок. Снова и снова. Доводя себя до исступления. И рождая невозможное.
На рассвете шестого дня я отодвинул пресс. Тело гудело. На малахите лежал сложнейший серебряный орнамент. Гербы, вензеля, тончайшая вязь — все на месте. Металл сидел в камне как влитой, правда передо мной был всего лишь прекрасный, но бездушный скелет. Ему недоставало души, недоставало огня.
Пришло время для самой тонкой работы — алмазов, горсти мутных уральских «стекляшек». Передо мной лежали пациенты реанимации, каждый — со множеством внутренних переломов и опухолей. Моя задача была ампутировать все гнилое, оставив крошечное, живое и чистое сердце. Мастерская превратилась в операционную, а я — в хирурга без анестезии и ассистентов.
Перейдя к гранильному станку я установил на ось тяжелый, серого цвета диск из мягкой стали, выстраданный после унизительного провала с медью. На его кромку лег тончайший слой драгоценной алмазной пыли. Операционный стол был готов.
Каждый камень я брал пинцетом, зажимал в держателе-«цанге» и подносил к лупе. Диагностика. Взгляд проваливался в мутную глубину, выискивая в хаосе дефектов единственную верную плоскость раскола. Вот этот — упрямый, со скрытой «шторкой» внутри. А этот — весь пронизан черными угольными точками, словно больной оспой.
Затем начиналась ампутация. Я запускал станок. Нога сама находила ритм, похожий на игру на старом церковном органе, и диск, вращаясь, издавал низкое, шуршащее гудение. Я подводил алмаз к кромке. Сухой, визжащий скрежет, от которого невольно дергаешь плечом. Алмаз пожирал сам себя. Распил я вел, ориентируясь уже не на зрение — оно не справлялось, — а на звук и вибрацию, отдававшуюся в кончиках пальцев. Я чувствовал, как диск вязнет, проходя сквозь «облако» пузырьков, и как вдруг идет легче, войдя в чистый слой. Камень за камнем. Час за часом. Монотонная, выматывающая, почти трансовая работа. Вокруг станка оседала серая пыль — все, что осталось от девяти десятых исходного веса. Прах, из которого должно было родиться пламя.
В середине второго дня случилось то, что и должно было случиться. Один из самых крупных осколков, почти безупречный на вид, под диском вдруг глухо щелкнул и развалился на три части. Скрытое внутреннее напряжение. Классика. Замерев, я уставился на обломки. Хотелось сгрести все со стола и швырнуть этот проклятый станок в стену. Я сжал кулаки. Бесполезно. Пришлось прямо на ходу перекраивать весь рисунок мощения, придумывая, как из трех мелких осколков собрать замену одному крупному.
Когда с распиловкой было покончено, я сменил диск на шлифовальный, и приступил к огранке. И тут, как назло, всплыло забавное воспоминание о моей аспирантке Леночке, рыдавшей над заказом — закрепкой «паве» на кольце. У нее был микроскоп, бормашина, идеальные швейцарские инструменты, и она жаловалась на «адский труд». Я тогда лишь по-отечески хмыкнул. Девочка моя, если бы ты видела меня сейчас…
Для этих крошек я выбрал старинную огранку «роза»: несколько простых треугольных граней на куполе. Она не давала глубины, зато заставляла поверхность камня вспыхивать сотнями мелких искр. Каждая грань — пытка. Прижал к диску. Посчитал до десяти. Повернул на долю градуса. Снова прижал. Не дышать. Главное — не дышать. Старый голландский мастер, с которым я познакомился в Антверпене, говаривал, что для хорошей огранки нужны три вещи: хороший камень, твердая рука и способность не дышать по три минуты. Старик не шутил. К концу третьего дня я выработал это, можно было ныряльщиком жемчуга идти подрабатывать.
На бархатной подкладке лежала почти сотня крошечных, сверкающих капель света. Оставался последний этап — закрепка. Я решил использовать «паве», сплошное мощение, чтобы «утопить» камни прямо в серебро и создать единое бриллиантовое полотно.
Сверление крошечных гнезд. А потом — магия. Уложить алмаз. И штихелем, острейшим резцом, поднять из окружающего серебра четыре микроскопических «зернышка» металла, которые должны были обнять камень. Четыре движения на один камень.