Было у него два сына - Лукьянов Денис Геннадьевич
Разгоряченная Эля расспрашивает о твоих родителях: ты говоришь о маме и ее женщине, которая поет, почему-то молчишь о бабушке и ее гороскопах и рассказываешь об отце так, как говорили тебе, не тая, с раннего детства: он погиб в год твоего рождения, попал в аварию, разбился, хоронили в закрытом гробу. Кажется, Эля — воображение ее слишком богато, ты понял еще по рисункам, — сейчас заплачет, напредставляет себе страшное кино с РЕН-ТВ и ТВ-3, но она даже не успевает ничего ответить. Дедушка прерывает разговор: спрашивает, где ты живешь, несмотря на твои возражения вызывается проводить до подъезда и просит не геройствовать попросту, добавляет — ни к чему хорошему это никогда не приводило.
В тот момент мир искусства отпускает тебя, а реальный накрывает с головой; ты снова чувствуешь ужасную мировую боль, ярче, чем утром, будто цветные картинки вырвались из-за телевизионного стекла — стонут люди за стенами бетонных домов, кричит свет в окнах, плачут деревья, даже поднявшийся к вечеру ветер завывает страшную песню: ты слышал похожую в новостях, ее называли «металлом», она резала слух. Ты никогда не думал, что ветер-соловей запоет ее. У подъезда вы прощаетесь: Эля машет тебе, дедушка снова пожимает руку, говорит: «Еще увидимся».
Ты долго смотришь им вслед, затем храбришься, набираешь код домофона — когда-то заставил себя выучить наизусть, боясь остаться на улице, бабушка напугала, — и выдыхаешь: тебе открывают дверь, ничего не сказав искаженным механическим голосом. Пятый этаж — хочешь считать ступени, чтобы успокоиться, но сбиваешься, — и вот он, этот стонущий от боли свет, и суровая мама на пороге. Она молча впускает тебя, закрывает дверь, помогает повесить куртку; на кухне ставит чашку чая, разогревает ужин — макароны с сосисками, — ждет, пока ты доешь, спрашивает, как прошел первый день в раю — она точно сказала это слово, ты так и запомнил, — и, не дав ответить, не кричит, как ты ждал. Плачет.
Тогда ты узнаешь, почему она так за тебя боялась: сперва ей сказали гороскопы, потом напели птицы — слишком много мертвых голубей видела она по дороге, слишком много вороньего карканья слышала, — а потом она услышала новости. В тот день услышали все — застонали, кто-то вслух, кто-то молча, плакали со всей страной от далеких хлопков московских тоннелей, тех, что ты увидел за стеклом, но не опознал; тебе думается, что даже далекие племена, о которых вам рассказывал медлительный ленивец, учитель литературы, попрятались по лачугам и взмолились деревянным идолам — это слово кажется тебе кривым, смешным, но таким подходящим. Мама обнимает тебя, гладит по голове и называет сообразительным умницей — крестная рассказала об утреннем происшествии, — а ты боишься почувствовать всю боль мира, способную разорвать тебя на части. Но не чувствуешь. Ты видел слишком много райских кущ. Пение волшебных птиц искусства дало тебе сил. Мировой боли — ты представляешь ее многоруким чудовищем со множеством лиц — не достать тебя, пока ты вдыхаешь запах масляной краски, старой бумаги, древней мебели и фиалок, что источает старый хмыкающе-кивающий учитель.
В следующий раз, когда вы садитесь с Элей за одну парту — ты ловишь ее в коридоре, узнаешь издалека, — учитель хвалит всех, но никого не выделяет, а потом представляет других преподавателей — рядом с ним они кажутся тебе незначительными — и отпускает на занятия. Вам не дают красок, учат работать с формой, светом и тенью, объясняют азы анатомии, пока вы, завороженные, смотрите на античные слепки — тебя уже тогда привлекает их симметрия, гармония, красота, и ты впервые задумываешься, пытаясь повторить один из них на бумаге: а таков ли ты? Вас снова встречает Элин дедушка, снова жмет тебе руку и провожает до подъезда. Вечером ты возвращаешься к своим героям, рисуешь, перечитываешь старые комиксы, перебираешь карточки — вы все еще обмениваетесь ими, собираетесь поиграть, но свободного времени все меньше — и, если повезет, жадно бросаешься распаковывать купленные мамой по дороге с работы.
В те годы ты начинаешь верить, что все-таки можно ускорить время — подкрути механизм, и стрелки металлических часов Элиного дедушки побегут быстро-быстро: в раю, среди античных слепков, карандашей, красок и бумаги, все замирает, занятия кажутся сладкой вечностью, и ты не понимаешь, отчего другие плачут, когда выводят кривую линию или не повторяют в точности корзину с фруктами, образец для натюрморта, — вы с Элей только смеетесь, помогаете друг другу. Она вновь и вновь объясняет тебе правила анатомии, а ты показываешь, как лучше обращаться с цветами — пестрая кровь фломастеров, кажется, нагревается в твоих руках.
Так проходят осень и зима — ты не помнишь тот Новый год, только жирные пальцы и губы бесконечных гостей; и этот маленький мир с подобревшей уборщицей, старым учителем, все реже ведущим занятия, и продолжающим зевать охранником — ты не теряешь пропуск, как он и приказал, — кажется тебе единственно правильным и идеальным. Ты все чаще замечаешь неидеальные мелочи мира окружающего, несущегося с неприятной скоростью: опоздание автобусов и тухлые овощи на прилавках, грубые ответы прохожих и скудоумие верных друзей, безразличие школьных учителей и бессмысленность маминых наговоров. Весна уже пришла. Ты опять мечтаешь — не веря собственным мыслям! — ускорить обожаемое лето. Готов отказаться от поездок к друзьям на дачу, от догонялок, от купания в речке, от мороженого и свободных шорт, от обгоревшей спины и загара, способного приблизить тебя к античным слепкам, к богатырскому виду Элиного деда; отказаться от всего этого ради одной только цели — быстрее вернуться к старому учителю, к подобревшей уборщице, к зевающему охраннику — туда, где утихает мировая боль.
Той весной ты впервые ощущаешь неладное. Списываешь это на дурное предчувствие, порой не можешь уснуть; заснув же, мучаешься от кошмаров — бабушка ли нашептывает их тебе с неба, умоляет отступиться, шагнуть назад, в мир суеверий и обжорства, обжорства и суеверий? В тот весенний вечер вы с Элей и ее дедом идете домой медленно, наслаждаетесь солнцем — темнеет теперь поздно, дедушка говорит, что в вашем городе и вашей стране нужно ловить каждую секунду этого единственного настоящего времени, единственной подлинной жизни, — и застаете у подъезда маму, несущую сумки с продуктами. Она не удивляется: вечерами, когда у тебя не было сил рисовать после школьных занятий, уже наслушалась твоих восторженных рассказов про Элю и дедушку. Встречает их впервые.
— Рад наконец-то встретиться. — Он забирает у мамы сумки, хотя она отмахивается. — Наслышан о вас!
— А я — о вас. — Она смеется, набирает код домофона. — Бросьте эту затею с сумками! Правда, не надо, я донесу сама…
— Я донесу их хотя бы до квартиры, — настаивает дедушка. — Дайте почувствовать себя молодым богатырем. Да и вообще, давно пора напроситься к вам в гости. — Заходите в подъезд под писк домофона. Вы с Элей молчите. — У вас замечательный сын.
— А у вас, судя по рассказам, замечательная внучка, — отвечает мама, вызывает лифт. — Думаю, ребята это подтвердят?
Ты смотришь на Элю — она покраснела.
— Подтвердят. А еще ваш Петр очень талантливый. — Он всегда называет тебя полным именем.
Вы заходите в лифт, двери закрываются. Мама почему-то молчит, опускает взгляд, не смотрит ни на тебя, ни на дедушку, словно сожалеет о чем-то. И тут тебе становится страшно, как в тот день, когда решил, что Дед Мороз не принесет желанный подарок, — звуки громче, скрежет лифта невыносим, запах кошачьей мочи — обоняние тоже бьет тревогу — приторно-отвратителен, и ты уверен: вы сорветесь, упадете в темноту, в пасть голодного чудовища — ты бы нарисовал его как огромного кашалота, как оскаленную рыбу-кита, но если вы упадете, то ты не нарисуешь ничего и никогда, ничего и никогда, ничего и…
— Да, — наконец говорит мама. Лифт останавливается, двери открываются. — Да, еще поучится. Ему еще многому предстоит поучиться. И многое понять.
— А кому из нас нет? — Голос дедушки становится суше.
Ты знаешь, он тоже почувствовал скорую беду, но не подал виду. Почувствовала ли Эля? Мама долго не может найти ключи в сумке, со второй попытки открывает дверь. Дедушка ставит сумки в коридор.