Все мои птицы - К. А. Терина
Но дети, которых китица родила охотнику-луоравэтлен, были так же ей дороги, как белые киты. Дети выросли и взмолились: мать, мы не можем уплыть с тобой в океан, но и здесь нам места нет, все лучшие земли заняты другими людьми, как нам быть? Послушала китица своих детей, вздохнула и сама стала островом – чтобы у детей её была собственная земля. И остров этот получил имя Ръэвав. Только один наказ оставила она своим детям, и слова эти передают из поколения в поколение: белые киты – братья, а братьев не убивают. Говорят, иногда сама китица выходит к жителям острова в человеческом обличье – посмотреть, как дела у её детей.
Именно поэтому великий снежный кит так отличает Ръэвав и поэтому приходит сюда с пургой: ищет свою жену, которая оставила его ради человеческого мужчины и его детей.
Борисов: рассказ о китобое
Пурга за окном выла и билась в стены и крошечные окна, постукивала по крыше – точно северный великан прощупывает ветхое жилище в поисках слабого места.
Смотрителя Борисов видел насквозь и даже заметил момент, когда отбывание повинности по развлечению незваных гостей сделалось для него чем-то куда более интимным и важным. На мгновение Борисову показалось, будто он и сам разглядел в крошечном окошке метеостанции огромный глаз снежного кита, который не мигая смотрел прямо на него.
Он ещё помнил, как предвкушал эту поездку: особое чувство где-то пониже солнечного сплетения. Похоже на влечение к женщине, но морознее, холодок разбегается по крови и крошечными иголками покалывает в кончиках пальцев. Как-то так, думал Борисов, рождаются буквы, которые он потом сложит в слова. Непременно нужна была пишущая машинка, и в Москве Борисова ждала его «Олимпия», предмет особой гордости и тайного поклонения. Борисов терпеть не мог писать от руки – почерк у него был ужасный, курица лапой, в этих каракулях терялась, путалась красота идеи и ясность мысли. Но тащить «Олимпию» на Север было бы нелепо. Борисов представил себя в китобойной моторке с «Олимпией», усмехнулся, а затем помрачнел. Борисов привык отслеживать цепочки своих мыслей, как рыбак, который осторожно, чтобы не спугнуть добычу, тянет леску. Ещё до того, как рыба покажется из-под воды, уже по весу её и по манере рыбак понимает, что сейчас увидит: сома, щуку или даже осетра.
Борисов знал, какая история заставила его помрачнеть.
Теперь не осталось ни предвкушения, ничего. Не было какого-то особого ожидания возвращения домой. Домой хотелось деловито, буднично, как хочется лечь уже и выспаться наконец на привычной подушке после долгого перелёта. И в этом чувстве тоже было что-то от отношений с женщиной: роман завершён, влечения не осталось, ты уже всё узнал, что мог о ней узнать, и всё о ней понял, и показал ровно столько себя, сколько стоило, а больше и не надо. Борисов знал, что никогда не вернётся на Чукотку, и от этого ему было немного грустно. Но по-настоящему черно делалось от воспоминания об Эттыне.
– Всё это очень красиво, – сказал Борисов. – Пока не заканчивается чьей-нибудь смертью.
Краем глаза он заметил, как вздрогнула девушка, укутанная в пуховый платок: отчего-то ей не удавалось согреться даже в жарких помещениях метеостанции, хоть смотритель и отпаивал её крепким горячим чаем. Поляк не поднял головы, так и вертел в руках свой миниатюрный варган. Старуха в углу смотрела пристально, как будто и на Борисова, но одновременно – в бездну внутри себя. Умилык вежливо вскинул брови.
– Был в Кытооркэне охотник. Совсем молодой, ещё мальчишка, но высокий, не по-чукотски даже, да простит меня уважаемый Умилык.
Умилык пожал плечами, как бы говоря: а что же тут прощать, и то верно, что я невысок.
– Мальчика звали Эттын, и был он китобой.
Борисов вспомнил, каких трудов ему стоило уговорить бригадира взять его на кита. Эттын помог Борисову, причём помог совершенно безвозмездно – просто от восторга общения с человеком из самой Москвы. Эттын подхватил у Борисова красивое, как ему казалось, слово «жовиальный» и приправлял им каждую третью свою фразу. Карго-культ, – презрительно думал тогда Борисов. А теперь стыдился своего презрения.
– Когда гарпун попадает в кита, наконечник раскрывается. Кит идёт на дно, но дело сделано, вслед за гарпуном на воду летит поплавок – пых-пых, так его называют. И чем больше гарпунов поразило кита, тем больше поплавков, а значит, киту сложнее уйти под воду. Тот кит бился как бешеный, он вырвал из себя первые два гарпуна, и море окрасилось китовьей кровью, но охотники были неумолимы. Каждый из них, за исключением, может, Эттына, повидал на своём веку десятки, а то и сотни китов. Их не удивить жизнелюбием отдельной подводной твари.
Борисов говорил размеренно, неспешно. Когда ему казалось, что мысль утеряна, воображение рисовало картинку: «Олимпия» на огромном и совершенно пустом столе. Столешница покрыта стеклом, а под стеклом – обрезки и обрывки жизни Борисова: билеты и билетики, газетные вырезки, салфетки и даже одна алдановская перфокарта. Так было всегда, сколько он себя помнил: стоило поставить пальцы на клавиши – и слова появлялись вновь. Точно хранились там, в кончиках пальцев, а клавиши пишущей машинки были способом их извлечь и дать им форму.
Сейчас формой был кит.
– В этой крови и в этом бурлении самого кита было не разглядеть. Ясно только, что это был лыгиргэв, – тут и сам Борисов поддался искушению употребить красивое слово. Попробовал его на вкус, посмотрел на лица слушателей, представил вместо них другие лица – московские, сытые, искушённые.
– Гренландский кит, – пояснил Умилык поляку и женщине.
– Гарпун мальчика Эттына вошёл в кита последним. Дальше в ход пошли карабины.
Борисов читал, как сходят с ума моряки советских китобойных судов. Буквы человека, который писал об этом, не были живыми и убедительными, а его статистика не обрела форму чувства: Борисов прочёл, но не понял. Он понял это в тот день, когда глядел, как борется за свою жизнь огромное и, безусловно, разумное существо. Это было сродни убийству бога – крамольная мысль, которую Борисов спрятал поглубже, чтобы изложить разве что в тайных черновиках.
Картину промышленной бойни можно было только попытаться представить – и это было