Тай-Пен (СИ) - Шимохин Дмитрий
Наконец, мы выбрались наверх на задворках прииска. Поползли по-пластунски, утопая в грязи среди кислого запаха гнили и нечистот, подкрались к дальнему бараку. Сквозь щели между грубо обтесанными бревнами просачивался тусклый свет коптилки.
Орокан приложил ладонь ко рту и издал тихий, едва слышный звук, похожий на крик ночной птицы. Внутри сразу стихли голоса. Блеснул свет в зарешеченном оконце, и показалось чье-то лицо.
Я не сразу узнал Аодяна, сына покойного Амги. Юное лицо его было суровым, по-взрослому собранным. Он быстро сказал Орокану что-то на своем, и я понял по тону: он готов взорваться от бешенства.
— Рад видеть тебя, Курила-дахаи! — шепотом перевел мне Орокан. — Он говорит, хунхузы почти не кормят их, с восхода до заката гонят на работу. Кто падает — бьют палками.
Аодян снова заговорил, кивнув в сторону стены, за которой виднелись другие бараки.
— Кроме нас, — в голосе Орокана прозвучало невольное удивление, — в тех бараках сотни китайцев. Тулишен нанял их в Маньчжурии, золотые горы обещал. А привез сюда — и все отобрал. Они такие же рабы, как мы. Голодные. Злые. Хунхузов ненавидят!
Шестеренки в моей голове сразу завертелись Так-так. Это мы удачно зашли. Лагерь врага оказался не крепостью, а пороховой бочкой. Нужно было лишь поднести фитиль.
— Сколько охраны? — спросил я.
— Семь десятков, — ответил Орокан, коротко переговорив с Аодяном. — У всех ружья, но ночью пьют, сидят у костров. Порядка нет.
Я посмотрел прямо в темные, горящие напряжением глаза Аодяна, сверкавшие за решеткой его барака.
— Переведи ему: скоро сюда придут казаки. Когда начнется бой — поднимайте шум, бейте охрану изнутри. Справитесь?
Орокан перевел, но, похоже, Аодян понял меня без слов. Видимо, мои интонации оказались достаточно красноречивы. Он медленно оглянулся на своих людей, сидевших где-то во тьме барака, и в его узких глазах мелькнул хищный, жгучий блеск.
— Мы готовы, — перевел Орокан. — Дай только знак.
Весь следующий день мы провели в пути. Вернувшись в станицу уже впотьмах, я сразу направился к атаману. Елизар Фомич не спал. При тусклом свете самодельной сальной свечи мы развернули на столе мою корявенькую схему, и я выложил ему все, что видел и узнал. Он слушал, задавая вопросы, обращая внимание на каждую деталь, внимательно рассматривал план, задумчиво щуря глаза.
План сложился просто и быстро. Решили наутро собраться в станице, сделать переход до прииска и атаковать на рассвете. Казаки ударят в лоб, с сопок, с той стороны, откуда мы рассматривали прииск — причем ударят с шумом и пальбой, отвлекая на себя внимание. В это время мой отряд проберется через овраг, освободит пленных нанайцев и ударит хунхузам в тыл. Конечно, не очень понятно было, чего нам ожидать от тайпинов, но увиденное заставляло предполагать, что на сторону бандитов они не встанут.
Вернувшись в наши шалаши и землянки, я рассказал сотоварищам о принятом решении. Первым делом нам надо было прибыть в станицу, чтобы двигаться одним отрядом с казаками атамана Гольцова. Выступать решили затемно, чтобы к утру следующего дня уже занять позиции для атаки. Мышляев выстроил своих людей, и я еще раз проверил их вооружение и экипировку, не без тревоги вглядываясь в лица наших разновозрастных бойцов. Большинство производили впечатление опытных и хладнокровных воинов, но я еще на своем «чеченском» опыте знал: не торопись полагаться на людей, пока не проверишь их в деле! В настоящем бою нередко бывает так, что молодцеватый герой, косая сажень в плечах, вдруг бледнеет и спешит в кусты, а какой-нибудь замухрышка-обсос берет и в одиночку гасит пулеметное гнездо, закидав его гранатами… Всякое бывает на войне.
Когда мы уже приготовились выступать, я вдруг вспомнил про наше «медицинское обеспечение».
— Так, Вальдемар, а где у нас доктор Овсянников? Боюсь, его опыт и руки нам завтра очень пригодятся!
Левицкий посуровел.
— Леонтий Сергеевич… — тут голос его дрогнул, — остался на прииске.
— Как? — не понял я. — Он что, переметнулся к этому Тулишену?
— Что ты, Серж! — Корнет по старой памяти назвал меня прежним именем. — Как ты мог так подумать о господине Овсянникове⁈ Нет. Все много, много хуже! Он остался со своей пациенткой!
Тут у меня упало сердце. Многое довелось мне повидать в жизни: смерть товарищей, каторгу, жестокости разного рода… Но когда это касается нас, людей военных — это одно, а вот когда под замес попадают гражданские, женины и дети — тут все воспринимается совсем по-другому.
— Неужели жена Сафара тоже осталась там?
— Именно! — глухо произнес Владимир. — Доктор как раз ей прооперировал ноги. Она плашмя лежала, не могла уйти. Ну и он решил ее не оставлять. Вот так вот…
— А Сафар что?
Левицкий сурово поджал губы.
— Сафар — кремень. Истинный стоик! Муций Сцевола — дитя в сравнении с ним. Мы ведь когда с хунхузами сражались — он мог все бросить и бежать ее спасать. Но он сражался до последнего, не оставил наших рядов. А ведь знал, что она не может сама уйти. Представляешь?
Я живо представил, что творится теперь в душе у нашего товарища, и ужаснулся.
— Только знаешь, Серж, — посоветовал тут же Левицкий, — ты у него ничего не расспрашивай. Не стоит ему еще раз про это все вспоминать!
— Разумеется. Ну что, все готовы? Тогда выступаем!
Станица, еще недавно жившая своей тихой, степенной жизнью, вмиг преобразилась. Вместо ночной тишины — приглушенный деловой гул. Казаки выводили коней, проверяли подпруги, чистили ружья. Женщины молча набивали мешки сухарями, клали туда соль.
Воздух был натянут, как тетива, в нем смешались запах пороха, кожи и чего-то острого, предбоевого.
В предутренних сумерках, когда казачья полусотня начала строиться на Станичной площади, я впервые увидел амурское казачество без прикрас. Это была не блестящая гвардия с парадов. Из ворот выходило суровое, разномастное воинство, в котором нужда и отвага сплелись в один тугой узел.
Лишь немногие, в основном старики да сам атаман, имели лошадей, остальные строились в пешем строю. На одних — вытертые мундиры, на других — все, что нашлось дома: все больше домотканые рубахи, подпоясанные кушаками. И почти все, как я заметил, были обуты не в уставные сапоги, а в мягкие меховые унты, больше годящиеся для охоты, чем для боя.
Я подошел к Елизару Фомичу, который, сидя на своем коренастом коньке, отдавал последние распоряжения.
— Негусто у вас с экипировкой, атаман, — сказал я, постаравшись, чтобы это не прозвучало упреком.
Он обернулся. В светлых, волчьих глазах атамана мелькнула горькая усмешка.
— А ты думал, мы тут на всем государевом живем? — Он обвел взглядом своих людей. — Нас за глаза «унтовым войском» кличут. Потому что на сапоги денег нет, да и в тайге унты сподручнее. Мундир — на смотр, как начальство сбирает, да еще на праздник. А в такой поход по тайге, по буеракам — что сам сшил, в том и идешь.
Он тяжело выдохнул, и суровое лицо на миг стало усталым.
— Жизнь тут, промышленник, не сахар. Бывало, желуди толкли и сыромятную кожу варили, чтобы с голоду не помереть. Землю пахать надо, скотину беречь, дом чинить, да еще и границу держать. На военную муштру времени почти нет. Казак на Амуре — он сперва пахарь, а потом уже воин. Да и казаки-то на амуре — сам, небось, знаешь: многие из работных людей пять лет назад поверстаны.
— А с пропитанием как?
— Да как… — Он махнул рукой. — Все больше «мурцовка»: сухари, значит, в воде покрошишь, постным маслицем польешь — вот и весь обед. На таком харче много не навоюешь. Но что есть — тем и живем.
Я оглядел этих обветренных, разномастно одетых людей, их простые лица, осознавая, что за этой их внешней суровостью прячется каждодневный опыт отчаянной борьбы за выживание.
— Елизар Фомич, — тихо, но так, чтобы он услышал, сказал я, — как отобьем прииск, я помогу. Закупим сукно на мундиры, сапоги, коней. И мукой обеспечу — настоящей, не гнилой!