Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки. Часть 2 (СИ) - Хренов Алексей
— Вальс трёх медведей окончен! Кеша, герой дальнебомбардировочной авиации, ты там дышишь, мать твою? — крикнул Лёха. — Кузьмич! Ползи взад, в свою нору!
Лёха кинул взгляд на высотомер. Тысяча двести. Нормально мы так на саночках прокатились, подумалось нашему герою. Он вцепился в штурвал и уже аккуратно потянул на себя — самолёт, выдохнув вместе с экипажем, послушно задрал нос и пошёл в набор высоты. Воздух снова застонал, но на этот раз одобрительно.
Лёха подкрутил триммер и хмыкнул:
— Ну вот, теперь у нас полноценный автопилот: Караулов — в обмороке, Кузьмич — в щели, а я — тут рулю фиг знает куда.
— Кузьмич, вот скажи… кто-нибудь вообще в Союзе поверит, что мы чуть не отполировали волны только потому, что у нас жопа в форточке застряла? — Лёха засмеялся, всё ещё нервно, но уже с удовольствием.
— Поверят, если рассказать, кто у нас пилоты. Караулов и Хренов! Как я, старый воин, согласился лететь в компании таких придурков! Что-то отвык я от твоих приколов, Лёшенька! — мрачно ворчал и плевался Кузьмич, устраиваясь на месте.
— Это ты ещё про полёт над гнездом как***шки не знаешь, — уже веселее подумал про себя Лёха.
— Дальняя авиация… Только она у вас, бл**ть, дальняя — от ума! — не мог успокоиться Кузьмич.
Моторы, как будто оценив шутку, загудели чуть громче, и под самолётом потянулась блестящая кромка облаков — там, где-то впереди, скрывался Союз.
— А я, Кузьмич, на скоростном бомбардировщике служу! — Лёха улыбнулся. — Ты лучше скажи, мы куда рулим?
Март 1938 года. Редакция газеты «Комсомольская правда», город Москва.
Главным редактором «Комсомольской правды» был товарищ Михаил Ермолаев — человек холодного нрава, с партийной выправкой, не терпящий ни сантиментов, ни фантазий. Он поднял глаза от листа и уставился на Наденьку поверх очков. Впёр взгляд, если выражаться не очень вежливо.
— Ржевская, вот ты у нас кто?
— Корреспондент, — тихо, но упрямо произнесла молодая женщина.
— Ага, — кивнул он, — спортивной редакции! Спортивной! Где репортаж про соревнования этих… гребищ. Греби…бль…ей. Грубублей. Гребщиц! Где? Нету!
— Это мужской род — гребец, а для женского рода литературной нормой отдельного слова не предусмотрено. — проявила филологическую образованность Наденька.
— Значит бабы с веслами есть! А слова нет! Почти как с ж***пой, — произнес окончание фразы он еле слышно.
— Женщины. С веслами. — угрюмо вставила выпускница университета.
Он откинулся в кресле, скептически рассматривая Ржевскую и покачал листком бумаги.
— Вот ты что мне принесла? «Все — на Север»! Новое стахановское движение:
«Юность — в пургу!»
— Осваивайте северный морской путь! Что это, к чертям, за лирика? Что мне в тираж ставить прикажете? Про дрессировку полярных медведей? Или надои морских котиков? Так это не ко мне, это — в «Крестьянскую правду»!
Он бросил лист на стол и строго посмотрел поверх очков.
— Свободна, товарищ Ржевская. Про тёток с веслами жду через час. И чтоб без этой юношеской пурги!
Первое апреля 1938 года. Небо над Японским морем.
Вдоволь нарулившись за два с половиной часа по небесным ухабам, Лёха наконец расслабил плечи, потянулся и, чуть наклонив голову, протянул с видом человека, нашедшего философскую истину:
— Баржа. Отличная баржа!
Он сказал это с такой удовлетворённой усталостью, будто хвалил не машину, а собственное терпение.
— Кузьми-и-ч! — протянул он в шлемофон, — А ты куда рулишь сейчас?
В наушниках зашипело и отозвалось противным голосом Кузьмича — чуть хрипловатым, с привычной насмешкой:
— Что значит — куда? Уж не в Москву, поверь! — отозвался тот, как человек, у которого спросили очевидное. — Во Владивосток, конечно!
— Ага, — протянул Лёха, — прямо к штабу флота зайдём. Сядем у крыльца, потом прокатимся по набережной, считая домики. Там и ваш Севмор поприветствуем.
— Пока на Николаевку проложил, — вредно отозвался Кузьмич. — С вашими пируэтами она уже ближе всего выходит. Если остаток по топливу будет — на Вознесенку, посчитал, на гражданский аэродром. Через полчаса будем определяться.
Лёха взглянул на топливомер. Стрелки дрожали у нижней черты. Он вздохнул, покосился на карту с карандашными пометками и потом, уже без шуток, сказал:
— На Николаевке заход между сопок, ветер твой труба шатать будет. Да и потом пилить оттуда до Владивостока часа три-четыре. Давай лучше на Вторую Речку — там наши, флотские ДБ стояли. Смогут твою машину проверить, если что, да и бензину нальют.
— Ага, смогут, — буркнул Кузьмич уже себе под нос, как всегда не выключив микрофон. — Мне потом между ведомствами отписываться.
— Кузьмич! С нашей телеграммой очередь из товарищей построится — лишь бы прикоснуться к твоей руке. Про бензин можно даже не думать.
«А вот вероятность, что меня примут чекисты на Второй Речке, сильно меньше. Вместо удостоверения личности у меня бумага за подписью Рычагова с китайскими каракулями и печатями, словно я поверенный по особым поручениям при Далай-ламе», — подумал про себя наш прохиндей.
На горизонте забрезжили сопки острова Аскольд — поросшие зеленью холмы, серые волны, темнеющие утёсы, и где-то внизу — маленькие домики у маяка. Лёха глянул вперед, вскинул бровь и тихо, но твёрдо сказал в шлемофон:
— Кузьмич, давай Аскольд обойдем на километрах пяти, ага? Не хочется проверять…
Кузьмич фыркнул в ответ, как недовольный кот:
— Что значит — проверять. Зенитчиков что ли боишься?
— Именно. Опасаюсь, как бы наши доблестные зенитчики не потренировались по такой замечательно блестящей цели! — Лёха улыбнулся серьёзность.
Лёха потянул штурвал и самолёт мягко, почти по-кошачьи, сдвинулся на новый курс.
Первое апреля 1938 года. Аэродром ТОФ около посёлка Николаевка, Владивостокского района, Приморского края.
Они лежали в Николаевке уже два месяца — связка серых, слегка потрёпанных конвертов, аккуратно перевязанных бечёвкой. На каждом — одинаковый почерк, аккуратный, женский, с чуть вычурными завитками: Хренову А. М.
Получатель убыл в командировку — так значилось на приписке, сделанной синим химическим карандашом. Письма оставили «до выяснения». Ответственный за почту — библиотекарь при клубе, старшина — человек обстоятельный и ленивый в равных долях, — сложил их на верхнюю полку, туда, где пыль и паутина сливались в одно вещество.
Там они и пролежали. До тридцать первого марта.
В тот день он полез наверх за старым журналом учёта, задел стопку конвертов — и те с лёгким шорохом посыпались вниз, прямо на его макушку. Матерясь на судьбу и почтовое ведомство, собрал их обратно, повертел в руках и пробормотал:
— Сроки вышли… Надо в штаб отправить, всё одно завтра машина пойдёт.
Первого апреля, аккурат к двум часам дня, письма лежали уже в холщовом мешке в кузове полуторки. Машина тряслась по грунтовке, колёса визжали в колеях, а мешок покачивался, словно сам искал своих адресатов.
Когда вечером того же дня у крыльца штаба шофёр остановился, молодой краснофлотец, которому велели сдать мешок «в канцелярию», вылез, закинул ношу на плечо и направился к двери. По пути в курилку у штаба он заметил человека в лётной кожаной куртке, хромовых сапогах, с расстёгнутым воротом гимнастёрки цвета хаки. Уж что-что, а товарищ был явно не местным, и, как водится, решил воспользоваться случаем.
— Товарищ, закурить не найдётся?
Тот усмехнулся, порылся в кармане и протянул пачку. На ней кракозябликами было выведено что-то витиеватое.
— Душистые, — сказал краснофлотец, чиркнув спичкой. — Хорошо лётчики живут.
Он поблагодарил, поднял мешок, но тот оказался не завязан. Холщовый рот раскрылся, как от изумления, и письма, вырвавшись наружу, посыпались прямо на утоптанную землю — белые, чистые, как чайки над бухтой.
И всё бы ничего, если бы не один случайный порыв ветра, который швырнул верхний конверт почти под ноги незнакомцу.