Кана. В поисках монстра - Роман Романович Кожухаров
Жёлто-бурый, от пыли и тлена, как цыплёнок жареный, пойманный, который «тоже хочет жить» — реминисценция из нетленной пацанской песенки. Где тут богатство? Никакого богатства тут нет. И при гетах и даках, и во времена датского царства, и в кануны Великого Выбора, и Йорик, и Юрик — они суть одно: бедные, бедные, бедные. Сия бо есть любовь Божия.
Кинь платину в реку, хрен она поплывёт. Инкрустированным топором — к рачьим норам, на дно. А Юрасик, обернувшись волшебным цветметом-цветком, взобрался — по Днестру и по Темзе, из греков в варяги, инфернально ввинтился мерцающим блеском в башку ювелира-анатома Ёпрста.
Разъятый на части певец — обестуловищвлённый — взошёл вверх по жёлобу, да ещё напевал, вызывал своим голосом радость. В бытность единым с собой пел команды гребцам, а, разобщённый, пел команду грести своим же ушам и ноздрям.
Так, из дубоссарских Рог и до самых григориопольских Пахар скатился и я. В бреду и ознобе, полз и плыл сверху вниз, деревянным тупым буратиной, говном, что не тонет. Голос звал, лик застил очи, касания, нежные, томные, утирали горячечный пот, и огненная нагота круглогрудо накатывала, прижималась, не жгла, а, наоборот, усмиряла прохладой мой жар. А десница сжимала Ормин секатор, и за всё то время, что я полз, брёл и плыл — сверху вниз, от Рог и до самых Пахар — ладонь ни разу не выпустила драгоценную ношу.
Платина застила, с модерновыми стилизациями да надутыми парусами. Нижние, продолговатые два лепестка с вожделенными ассоциациями. Как будто раздвинуты женские ножки. Ну да, оттого ведь и ждут. На то ведь и ножницы.
Ормо ревностно оберегал свой секатор, никому не давал его в руки. Вот я грешным делом, как тот Балаганов с гантелями, и вывел: а если он платиновый? Кузенко, шельмец паниковский, подыграл дурацким моим построениям. Сказал, что возможно. Смотри, мол, какой массивно-увесистый, со странным, серо-блескучим налётом лезвий и рукояток. И ведь неспроста воплощён на эмблеме товарищества «Огород».
Эмблема — всего лишь секатор? Вот же дурак!.. Запросто, как жестяную крышку пивной бутылки, открыл мне Кузя глаза. Разве я виноват, что мой желудок не по вину? Ну, не прёт! В животе от него круговерть и понос нескончаемый. То ли дело «Старушка», она же «СК», она же бендерская «Старая крепость».
«СК» и МС[52] — вот две аббревиатуры, на коих стоит Нистрения! Не какой-нибудь порошок, а бутылочка единоличнаго в регионе пива живаго. Десять дней срока годности, и в каждый из них, приложившись порядочно к горлышку, устанавливаешь неразрывную связь хмеля-солода с родными, но безвозвратно утерянными Бендерами.
«Так выпьем же «Старую крепость» — за крепкую старость!» Десять дней, которые продлевают жизнь, живят сладчайшей горчинкой осолодовевшего пьяного счастья, такого же неколебимого, как и крепость-твердыня, возведённая великим Синаном и по кирпичику пущенная в тираж на зелёненьких этикетках.
Главное, чтоб ледяное — ведь мосты через Днестр сожжены. Блаженные миротворцы стоят на мосту, на посту № 10, и тебя не пускают, ибо они суть огненный меч обращающийся. Ведь в Библии пива нет. Зато есть сикер, а это слово — одного подвоя с секатором и секирой.
Чистка! Чистка! Чистка!.. «Полторашка» и «двушка», а если в стекле, так, вообще, зашибись. Стекляшка, спаси, откупорься! Хмель и солод, рабы старой лампы Синана — сюда! Скорей поднимите мне веки!..
Эмблема товарищества: разомкнутый секатор; между лезвий, вверху — черешковый трилистник с прожилками, ниже гроздь, с двенадцатью кружочками-бобочками в четыре ряда — четыре, три, три, две; внизу, между рукоятками — полукружьем улыбки, имитацией пружины — буквицы ОГОРОД; в просветах секатора слева, вверху и справа буквицы — СВТ. По центру — имитацией гайки — восьмигранник.
Юрьев день и «Хозяин марионеток»!.. Не из какой не из платины, а из старой, чуть не при Сталине кованой стали. Феодосия, якорь, «один девять пять восемь»… Вот тебе, бабушка, и грёбаный «Брадобрей»! Приплыли, спасайся, кто может!
Поначалу, с чутко уловленным ноздрями ароматом напитанной солнцем Таиной кожи, виделось — лепестки. Остальные оборваны, на цветке сохранилось четыре: чёт — нечет, чёт — нечет, любит — не любит. Романтика, полотно, пространством и временем полно. Вот как у парусника, набитого на груди у Паромыча: вечный странник, фрегат с тремя мачтами: фок-, грот-, и бизанью, и каждая значила срок, а паруса — годы неволи.
Трепещет над вздыбленной прорвой грот-трюм-стель-стаксель, штормовая летучка — вся в брызгах, солёных соплях и слезах, как носовой платок, которым машут в прощальном отчаянии потерпевшие кораблекрушение.
Вдребезги хрястнуло чудо-юдо своей махалкой по зеркалу океана, и не видно стало ни зги. Своротило водную толщу, завертелись осколками брёвна и щепки, повлеклись в бездну суводи.
Глаз океана бездонен, и форма зрачка его — восьмиугольник. Непрогляден и жжёт сукровицей лавы, истекающей из подводного вулкана. Из мглистого страхом мальмстрёма всплыло и шло прилипалой по следу, пока пробирался, таился и полз. Плавники белой акулы sharkнули[53] по душе, располосовали, освежевали её чёрно-белые ятаганы касаток.
Значит, всё-таки, лживая сволочь, полено дубовое, отлично ты ведал: то были лезвия — отточенные, разящие наповал. Убийцы-киты, «Смерть среди айсбергов».
Чёт — нечет, чёрное — белое, любит — не любит… Конечно, не любит. Вот Паромыч правил лихим «Наливайкой», а у него на предплечье, возле фрегата «Вечный скиталец», наколот был тигр — разъярённый, с разинутой пастью. Сочетание этих рисунков непроизвольно аукалось раненым рыком Высоцкого про парус и про трижды каюсь.
Только каяться не в чем. Рим не платит предателям, тем более, трусам. Неделями чистить пахарские виноградники — значит, стать чистым, как стёклышко, злым виноградарем. Значит, стать продолжением чикавших лезвий. Это значит — клеймить подсознание и мозг той же пробой, что набита была на щёчках секатора: «Феодосия», «1958», якорь в овальной рамке.
Пока я ползком, наг и бос, низводился от Рог в Пахары, пальцы срослись с рукоятками. Ножницы раскалились добела, качаясь в мозгу цветком гнутокованной стали. Чёт — нечет, любит — не любит. А голос ласкал, проникая всё вкрадчивее, умолял их отдать, что я, мол, пораню её и сам, не дай Бог, порежусь.
Бережёного Бог бережёт. Нет, глупцы!.. Не на Бог ударять!.. На Бережёного… Того, кто Боженькой уже бережён. Вот где ковка.