Осколки вечности - Ульяна Мазур
Музыка льётся, как вода сквозь ледяные столбы, тяжёлая, тёплая и страшно красивая. Она оборачивается в моих венах, в моих мышцах. Я будто не слышу оркестра. Будто я сама становлюсь инструментом. Снег падает из люстр и разводит вокруг света дымку, серебристые кристаллы на моём платье мерцают, отбрасывая сотни маленьких огней по паркету. Зал, как море лиц, но их очертания расплываются: сейчас важны только движения.
Первый шаг. Нога касается пола и холод пронзает от ступни до сердца. Я знаю цену каждого движения. Каждая па это не просто трюк, не просто позиция. С каждым поворотом кожа под пальцами рук уплотняется, голос в груди сжимается, и где-то глубоко внутри разлетаются крошечные линии, фарфор начинает расти во мне, не как одежда, а как новая оболочка. Я чувствую, как ладони становятся тоньше, как кости играют под тонким стеклом. Больно? Да, но боль эта знакомая, как старый друг, и она даёт мне власть.
Во время репетиции я знала: это будет так. Но стоя сейчас под светом, с миром, который смотрит и не понимает, я знаю ещё одно: я выбираю. Каждый шаг это посланное ему дыхание, каждая па это подарок, который он не осмелится взять иначе. Я иду дальше.
Затем — он. Появился в зеркале, не из воздуха, а как кто-то, кто выжидает входа. Сначала его тонкий силуэт, затем лицо, и я вижу каждую морщинку у виска, каждый рубец от трещины, что когда-то пробежала по щеке. Его ледяные глаза, и в них тоска, которую не прогнать словами. Он тянет руку к стеклу, пальцы прижимаются к холодной поверхности, и на мгновение мне кажется, что я слышу его голос сквозь толщу стекла:
«Элианна!»
Он бежит между зеркалами — бежит так, как может бежать только человек, который узнал вкус жизни и не по праву лишён его. Он кричит. Его голос рвётся, ломается, но в зале его не слышат: для зрителей это лишь отголосок музыки, для декора — игра света. Только я вижу, как губы его повторяют имя, только я замечаю, как глаза полны просьбы.
Я стою, кручусь, и знаю: если сейчас притяну его к себе, если отдам ему выход, он выйдет в мир живых — и мир вернётся к норме. Но «нормой» будет моя смерть. Он будет свободен, а я — разбита. Я помню его руки на ярмарке, неловко держащие чашу с горячим напитком, помню, как он смущённо улыбался, пытаясь говорить старыми словами в новом времени. Я помню, как он плакал, видя маму на полу. Я помню, и это знание не даёт мне права.
Музыка нарастает. Я делаю второй поворот и чувствую, как трещины на запястьях становятся глубже, как тонкая сеть белых линий расползается по плечу. Чувствую, как голос внутри замолкает и вместо него приходит ритм, который тянет из меня что-то невидимое и отдаёт туда, в стекло. Мое движение, как дыхание помехи: прямо через корпус сцены, прямо туда, где он стоит в отражении. Я направляю ему жизнь танцем: не выход, а подпитка. Не спасение его, а дарение силы, чтоб он мог держаться, чтоб он не исчез из отражений окончательно. Я отдаю ему воздух, силу шагов, тепло своих костей, и каждый раз, когда отдаю, я чувствую, как внутри меня исчезает кусочек себя.
Он возвращается к зеркалу, хватается за край, глаза — огромные. Он бежит по ряду зеркал, лицо исказилось отчаянием:
«Не делай этого! — кричит он беззвучно. — Не держи меня там!»
Но я слышу не «не держи», я слышу «живи»
Его голос противится, но я сильнее его слов. Сила этого зала в моей воле. Я в ту минуту и жрец, и жертва. Я питаю его, но не даю выйти.
Публика аплодирует не вовремя, кто-то шепчет «какая грация», «откуда у неё такая стойкость», и я улыбаюсь им лицом, а внутри думаю о том, как мои ноги уже гудят, как фарфор под кожей шуршит на каждом изгибе. Я не плачу: слёзы на фарфоре бесполезны. Но однажды, в паузе, взгляд его в зеркале столько боли, прошибает меня насквозь. Он прикладывает ладонь к стеклу, я прикладываю ладонь с другой стороны и наши пальцы почти совпадают. Он шепчет:
«Отпусти меня, Элианна», а я шепчу себе: «Живи».
Я делаю кульминационный подъём и весь зал смотрит на меня, но в моём мире только его глаза. Я даю ему мой последний аккорд силы: он наполняется, его лицо светлеет, кожа в отражении кажется плотнее, дыхание слышнее. Он дышит. И чем больше я отдаю, тем тоньше становлюсь я сама: трещины расходятся по груди, у виска, и мне кажется, что я вот-вот рассыплюсь. Но это не страх, это мирное принятие.
Он кричит ещё громче, бежит от зеркала к зеркалу, и я вижу, как, по мере того как он наполняется, в его взгляде появляется жизнь, но не та, что бы освободила его отсюда навсегда, а та, что позволяет ему быть целым там, среди стекол. Его рот шевелится:
«Прости», и слеза скатывается по его щеке в отражении. Я отвечаю:
«Живи», и строю финальный акцент. Музыка замирает. Я делаю последний поклон не публике — ему.
Зал взрывается аплодисментами. Для них это был шедевр. Для меня — обмен. Я слышу, как где-то в груди щёлкает что-то — не боль, а завершение. В зеркале Лаэн стоит ровно, он полон света, но всё ещё не выходит. Он смотрит на меня, и в его взгляде благодарность, недоумение, любовь и печаль. Мы больше не можем сказать друг другу слов, но губы его шепчут одно:
«Ты спасла меня».
Я знаю цену. И я принимаю её.
Музыка начинается мягко, словно дыхание зимы. Оркестр выдыхает холод в струны, и зал снова замирает. Это второй акт.
Последний.
Я стою в центре сцены, под сиянием тысяч огней, и чувствую — тело больше не моё. Оно будто соткано из стекла и инея. Вены звенят, суставы поют тихо, как тонкий фарфор, готовый треснуть от любого движения. Но я всё равно танцую.
Каждый шаг отдаётся звоном, будто я наступаю по тонкому льду, и подо мной вот-вот откроется бездна. Я слышу, как в глубине себя сдвигаются трещины. На запястьях тонкие линии, на шее паутина трещинок, в груди глухой хруст.