Тревожная жизнь. Дефицит и потери в революционной России - Уильям Розенберг
К тому моменту, когда Горбачев вернул в Москву физика-диссидента А. Д. Сахарова, эти связи сделались нерушимыми. Настроениями, преобладавшими среди населения — которым придавали такое значение царские и советские власти, — снова были большие надежды и ожидания. В жизнь таких городов, как Москва и Ленинград, и в метафизическом, и в буквальном смысле вошли обещания «революционной демократии» в виде возможности съесть «Биг Мак» в уютном месте, где можно было хотя бы недолго посидеть и свободно поговорить, где были самые чистые туалеты в стране. В этой пьянящей обстановке открытие архивов тоже было лишь вопросом времени. Советская трактовка истории была насквозь неверной. Великий Октябрьский революционный нарратив нуждался в собственной научной «перестройке».
Почему и каким образом все снова пошло куда-то совсем не туда, вполне хорошо известно. («Это было навсегда, пока не кончилось», — как описывал опыт последнего советского поколения российский антрополог А. В. Юрчак, профессор Калифорнийского университета в Беркли[1514].) В первые годы существования постсоветской России рыночная система просто не имела возможности быстро обеспечить материальное благополучие, ожидавшееся в результате демонтажа командной экономики. Также было невозможно немедленно выстроить работоспособные институты политической демократии, способные взять под контроль беззаконную распродажу советской промышленности, богатства советского государства и повальную коррупцию. Западное либеральное убеждение, что рынки обеспечат справедливое регулирование цен, сталкивалось со все более серьезным сопротивлением, которое порождалось также отсутствием выполнимых законов и административных положений. Рынки печально известны неравноправием при распределении товаров и услуг в условиях сильного дефицита и социального неравенства. Те механизмы посредничества, которые способствуют адекватному распределению товаров во времена процветания, просто не обеспечивают того, что считается равенством, в ситуации, когда товары, нужные населению, придерживаются торговцами в ожидании роста цен или просто недоступны простым людям. Поэтому, хотя постсоветский дефицит продуктов питания и других товаров первой необходимости начал исчезать, «шоковая терапия» оказала совершенно разное воздействие на разные слои населения. Для многих, если не для большинства, она обернулась высокими ценами — в одних случаях очевидными, в других проявлявшимися не так явно и с соответствующими долгосрочными последствиями.
Достаточно очевидным было воздействие дефицита и нерегулируемого рынка на цены, как и в 1914–1917 годах, особенно болезненно сказавшееся на престарелых, бедных, тех, кто не имел работы или был не в состоянии ее найти. Здравоохранение и социальное обеспечение опять пострадали из-за сокращения поддержки со стороны нового демократического государства. Многие уважаемые профессии внезапно утратили свою привлекательность. Молодежь вскоре стала зарабатывать намного больше, работая в киосках и новых роскошных магазинах, чем зарабатывали их родители, работавшие инженерами и учеными. На всех территориях, официально освободившихся от экономической эксплуатации, приватизация собственности справедливо считалась разновидностью воровства. Городские тротуары и подземные переходы вскоре были оккупированы бездомными людьми — бомжами, то есть лицами без определенного места жительства.
Само по себе накопление богатства порождало криминал и самозваные мафиозные банды. К концу 1990-х годов по ожидаемой продолжительности жизни Россия занимала 135-е место в мире. Только 25 % всех детей были от рождения здоровыми. 85 % населения были не в состоянии платить за адекватную медицинскую помощь. Вновь государство (и те, кто имел доступ к государственной власти и богатству), как говорил историк В. О. Ключевский, «пухло, a народ хирел»[1515]. В 2000 году, когда на посту президента Б. Н. Ельцина сменил В. В. Путин, от 40 до 50 % населения страны жило ниже официального уровня бедности, составлявшего 36 долларов в месяц. Семеро из десяти считали себя неимущими. Средний месячный заработок составлял 63 доллара, включая и те месяцы, когда зарплата не выплачивалась. Средняя пенсия составляла 21 доллар, что было намного ниже прожиточного минимума[1516]. «Демократический» доступ к социальному обеспечению и материальному благополучию оставался далеко за пределами досягаемости для подавляющего большинства населения.
Можно ли назвать дефицит и потери неотъемлемыми чертами постсоветского государства и политической экономии при Путине? Не оказались ли чаяния гражданских свобод и демократических практик, свойственные революционному периоду, в фигуральном смысле вновь заперты в архивах наряду с соответствующими документами? Чтобы подступиться к ответам на эти вопросы — ответам, на которые мы можем здесь лишь намекнуть, — следует сперва разъять «Россию» на составляющие ее важнейшие социально-экономические элементы.
Опыт молодого поколения, взрослевшего в конце 1980-х — 1990-х годах, радикально отличался от опыта их родителей. «Этот поезд в огне», — подвел итог советской истории рок-музыкант Борис Гребенщиков*:
Мы ведем войну уже семьдесят лет,
Нас учили, что жизнь — это бой.
Но по новым данным разведки,
Мы воевали сами с собой…
Этот поезд в огне,
Нам не на что больше жать.
Этот поезд в огне,
Нам некуда больше бежать.
Эта земля была нашей,
Пока мы не увязли в борьбе.
Она умрет, если будет ничьей;
Пора вернуть эту землю себе[1517].
Видеоклип «Поезд в огне» группы Бориса Гребенщикова «Аквариум», в котором советский паровоз тащил страну к катастрофе, был популярен в конце 1980-х — начале 1990-х годов. Песням «Просвистела» и «Свобода», которые пела группа «ДДТ», подпевали в экстазе тысячи молодых людей.
Здесь мы имеем дело с обращением младшего поколения к гражданским свободам, контрастирующем с неурядицами и утратами, с которыми столкнулись многие из их родителей, неожиданно лишившихся ценностей своей эпохи. В этих потерях, усугублявшихся еще и бессмысленной, по распространенному мнению, войной в Афганистане с ее убитыми и ранеными, можно увидеть то, что антрополог С. А. Ушакин, профессор Принстонского университета, назвал «патриотизмом отчаяния», привязанностью ко все более продажному и автократическому государству, обещающему стабильность и порядок[1518]. Скорее всего, это была ностальгия по знакомому миру упорядоченного брежневского застоя и смыслу жизни, который еще ощущался в последние годы существования советской системы. Потеря всего этого для многих представителей старшего поколения была вполне реальной и существенной, в какой бы мере партийная диктатура ни подавляла личную свободу, и наверняка усиливалась дефицитом и лишениями