Делакруа - Филипп Жюллиан
Ярчайшим впечатлением Делакруа от поездки в Англию было знакомство с Лоренсом. Сэр Томас явил ему образец, каким мечтал стать он сам, Делакруа, — «человека с превосходными манерами, настоящего великосветского художника». Это был красивый мужчина лет пятидесяти пяти, принятый при дворе, завсегдатай гостиных лондонской знати и дома окруживший себя произведениями искусства, подобно Рубенсу и Ван Дейку. В своем юном госте он почуял ровню и принял его на равных. Уже до Лондона докатились отголоски успеха «Данте и Вергилия»; быть может, впрочем, существовало и письмо от барона Жерара, где тот намекал художнику, писавшему участников Венского конгресса, на происхождение молодого человека. Так или иначе, похвалы, которые Лоренс расточал юноше, были непритворны, ибо известно, что незадолго до смерти он даже хотел купить «Марино Фальеро», выставлявшегося в Лондоне после замечательного успеха в Салоне 1827 года. А Делакруа, словно бы подтверждая английскую поговорку «нет лести более искренней, чем подражание», по возвращении в Париж написал точь-в-точь в манере Лоренса портрет своего друга барона Швитера. Очаровательный и серьезный, в черном фраке, на фоне синеватого парка, с пионами в китайской вазе у ног, юный Швитер — сын состоятельных родителей, балующийся живописью, — воплощает цвет финансовой аристократии, которая пришла к власти с Луи-Филиппом. Не таким ли представляем мы себе Люсьена Левена?[222] Этот в полной мере английский портрет хранится в Национальной галерее — он одна из немногих работ Делакруа в Англии.
У Лоренса Делакруа перенял английские красные тона: один — яркий, цвет доломанов стражи и охотничьих курток, другой — более густой, цвет дорогой бархатной портьеры позади фигуры принца-регента, которому художник польстил сверх меры. В этом превосходном портрете преобладает черный цвет — именно цвет, а не валер — и светлеет лишь голубое пятнышко ордена Подвязки. Лоренс взял у венецианцев широкие пурпурные мантии и одел в них английских пэров, у Ван Дейка — изысканную красоту осеннего парка, у Рембрандта[223] — золотые цепочки и меха, которые так и хочется пощупать. Он виртуозно владел ремеслом и с легкостью набрасывал портрет в три сеанса; неизменная светскость этих портретов роднит живописца с предшествующим веком.
Изучал Делакруа и других английских мастеров, в том числе последователей Ван Остаде — Малреди[224] и Уилки[225], — но они дали ему значительно меньше, нежели Лоренс, поскольку славились тем, к чему он сам вовсе не стремился, — юмористическими или же сентиментальными жанровыми сценками. Он вспомнит о них, когда на выставке 1855 года увидит первые работы их последователей — прерафаэлитов[226]. «Сравните „Приказ об освобождении“ Миллеса[227] с нашими примитивистами, нашими охотниками до Византии[228], вечно сосредоточенными на образах далекого прошлого, но воспринимающими одну только их сухость, не привнося ровным счетом ничего своего».
Более существенным было влияние Этти[229]; будучи бездарным колористом, к тому же начисто лишенным воображения, он, однако, превосходно умел писать женское тело и, используя мифологические сюжеты, создавал пресоблазнительные ню. Вот откуда, пошли голубиные шеи, пышные груди и бедра, дородные, сбитые, не уступающие рубенсовским тела наложниц «Сарданапала».
В Лондоне Делакруа ждало еще одно немаловажное открытие — ретроспективная выставка Бенжамена Уэста (1738–1820), подлинного зачинателя исторической живописи XIX века. Наброски, сделанные на выставке, пригодятся ему при создании «Сарданапала». Среди исторических полотен его внимание привлекла также картина Уилки «Проповедь Джона Нокса».
В английской живописи не существовало единой школы, способной противостоять натиску романтизма и романтически настроенной публики; с понятием «Академия» связывался не столько определенный живописный канон, сколько просто высокая награда, а пресловутая странность английского характера даже в творчество неоклассиков, Фюсли и Мартина[230], вносила нотку причудливости. Шекспир заменял англичанам и Гомера и Тита Ливия, а благодаря Вальтеру Скотту они национальную историю ставили превыше античности. Немудрено, что обращение к готике, подобное тому, какое захлестнуло и Францию во времена Реставрации, началось в Англии раньше и сделалось поистине национальным. Делакруа довелось оказаться в Лондоне в самый разгар «готического возрождения» и, возможно, присутствовать на знаменитом турнире лорда Эглингтона[231], где были и рыцари в подлинных доспехах, и десятки воинов с алебардами, и герольды, одетые в разноцветные шелка, и вышитые знамена. Моросил унылый шотландский дождик, но с трибун за состязаниями следили дамы в высоких конусообразных средневековых уборах. Не здесь ли подглядел он тот рыцарский поединок, что хранится теперь в Лувре? А гербы, неизменные атрибуты героических эпопей, с золотыми лилиями и леопардами на красном фоне, те, что взовьются над битвами и засверкают ослепительными красками на стальных доспехах воинов из Тайбурга и Креси[232], — Делакруа видел их воочию, в день открытия парламента, вышитыми на мантиях герольдов, словно сошедших со страниц романов о рыцарях Круглого стола. Вместе с Бонингтоном он рисовал рыцарские доспехи в Тауэре и в лавке антиквара Мэринка, старинные гробницы и готические своды — в Вестминстерском аббатстве. В Англии Делакруа вкусил средневековья, живого, тогда как Энгр, изучая итальянские примитивы, поклонялся мумии. Так полно проникнуться средневековым духом ему не удалось бы во Франции, которая, порвав однажды со своим прошлым, уже не сумела восстановить подлинную связь с геральдическим миром, и потому церемония коронования Карла X походила тут более всего на плохонькую пантомиму.
Делакруа задержался в Лондоне. Он гостил в фешенебельных замках и вместе со своим другом Эженом Лами, тоже страстным охотником до лошадей, ездил на псовую охоту. Ему посчастливилось совершить прогулку на яхте некого лорда, и море напомнило ему о блаженных днях, проведенных в Вальмонском аббатстве, близ Дьеппа. Лошадь и парус — извечные спутники музы: в отличие от Парижа он упивался здесь ими вволю. И еще одно обстоятельство побуждало Делакруа не торопиться с отъездом. Бонингтон познакомил его со своей подругой, и вскоре у них завязался роман, продолжавшийся с перерывами около десяти лет. Она была француженкой, лет тридцати, и звалась миссис Дальтон: когда-то она танцевала в парижской Опере, пока в один прекрасный день ее не соблазнил некий