Писатель Арсеньев. Личность и книги - Игорь Сергеевич Кузьмичев
«Сплошная тайга с вековыми деревьями, которые за собой, вероятно, насчитывают несколько сот лет, — запись от 7 августа, — красноречиво свидетельствует, что здесь исстари была только тайга, сохранившая свою физиономию и до сего времени».
Видеть мир в его первозданном обличии было необходимо Арсеньеву в интересах научной объективности, и вместе с тем он как бы оказывался у истоков вечной, нетленной красоты, и эта красота являлась ему естественно, сама собой.
Что-что, а уж «ритмическое движение природы» Арсеньев чувствовал остро. В походных условиях, не осознавая самого процесса писания как процесса литературного, набрасывая слова, что называется, как рука возьмет, имея главной задачей наглядную точность, он всякий раз обращался в слух, сосредоточивал все свое внимание на том объекте, какой попадал в поле его зрения, и в дневнике 1906 года мог так, например, описывать горную реку: «Река, стесненная горами с обеих сторон, несется очень быстро, так что сильно подмывает оба берега, обнажая каменную грудь земли в виде небольших скал, уже разрушенных временем и ветрами. Река в своем течении постоянно подмывает то один берег, то другой, так что один берег обрывистый, а другой — каменистая отмель. Судя по тому, что на пути нам попадалось много узких длинных озер, прудов, имеющих вид реки, но со стоячею водой, можно с уверенностью сказать, что иногда река в бешеном своем течении подмывает берега, образует где-либо пролом и прокладывает себе новое русло, загораживая наносным песком, илом и несколько входя в старое. Во время половодья река эта положительно превращается в бешеный океан. Надо видеть те груды деревьев, нанесенных ею и сложенных, спутанных, переплетенных в общей груде, так что никакой нет возможности растащить их по частям. Надо видеть, какие размывы и разрушения в почве производит вода в короткие промежутки времени. Надо видеть, в какие щепы измочаливает вода целые бревна и деревья, надо видеть, какие деревья несет она и бросает их, как легонькую стружку...»
Арсеньев не просто делает географическое описание реки, он моментально, на ходу схватывает ее повадки, ее нрав и, не замечая словесных «заторов», самим строем фразы, как бы «вживаясь» в увиденное, создает изображение, которое, кажется, помимо его воли приобретает поэтический оттенок, оставаясь при этом совершенно подлинным.
Вообще, разница между пейзажем в каком-нибудь романе и описанием природы в данном случае приблизительно такая же, как между картиной живописца и кадрами документальной киноленты. Пейзажист вынашивает замысел, набрасывает этюды и потом рисует на холсте картину. Кинодокументалист же «подсматривает» в природе «нечто прекрасное» и мгновенно запечатлевает на пленке как факт реальный и поэтический одновременно.
Возьмем еще одну дневниковую запись. Она относится к 1927 году, когда Арсеньев приобрел уже немалый литературный опыт, но принцип его дневниковых «кадров» остался прежним.
Вот как писал он, занятый своими практическими наблюдениями: «В некоторых местах берега Советской Гавани обваливаются, заваливая намывную полосу прибоя огромными глыбами. Здесь можно наблюдать удивительную эрозию. Некоторые образцы несмотря на свои большие размеры так и просятся в музей. Размытые глыбы лавы приняли причудливые очертания. Одни из них похожи на людей, птиц, фантастических животных (фигуры в виде кресла, жабы, чьей-то головы, раскрытого птичьего клюва, пасти и т. д.), застывших в момент какого-то напряжения в позах невыразимых страданий. Во время штиля, когда мертвая зыбь заходит в Советскую Гавань, отголоски ее достигают берегов ее. Вода вздымается и ласково лижет вершины камней, заигрывая с ними, то погружая их в свою глубину, то обнажая их ненадолго, и тихо, бесшумно подкрадывается к удивительно причудливым камням. Среди тишины вдруг раздается грозный шорох. Словно враг, улучив удобную минуту, бросилась она на приступ, стараясь как можно скорее и глубже проникнуть в коварные камни, но тотчас какая-то другая сила вынуждает ее уйти обратно в море и оставить берега в покое».
Перед нами отнюдь не пейзаж, а описание береговой эрозии. Оно достоверно, основано на непосредственном наблюдении, имеет точную дату и конкретную географическую отметку. Вместе с тем это описание содержит поэтические элементы: автор сравнивает размытые глыбы с фантастическими животными, застывшими в позах невыразимого страдания; вода устремляется на берег, «словно враг, улучив удобную минуту», и т. д. Подобные приемы можно встретить у заурядного прозаика-мариниста. Но в том-то и дело, что арсеньевское описание по своему методу отличается от «исполненного» пейзажа: красота, заключенная в этом описании, передается нам не только и не столько благодаря тропам — сравнениям и эпитетам, — сколько за счет внутреннего авторского ощущения природы, подкрепленного точностью наблюдения и научным знанием.
Арсеньев описывает береговую эрозию как извечное единоборство моря и суши и одновременно как процесс, совершающийся у него на глазах. Следуя анимистическому взгляду лесных аборигенов, он одухотворяет и воду, и эти глыбы и реагирует на красоту природы интуитивно. Знания и инстинкт прекрасного неразрывны в его мировосприятии.
За двадцать лет, разделяющих эти две записи, в дневниках Арсеньева накопилось бесчисленное множество подобных «кадров». В каждом из них так или иначе безотчетно уловлено «ритмическое движение природы», и всюду правда повседневного наблюдения перерастает в той или иной степени в поэзию. Часть таких «кадров» более информативна, другая — более поэтична. Учесть пропорции тут едва ли возможно.
Настоящая поэзия, считал Пришвин, тоже начинавший как ученый-этнограф, иногда дается именно тем, «кто не сознает себя поэтом и хочет только правду сказать». В этом отношении Арсеньев, как говорится в пришвинских записках «Золотой Рог», — «первобытный литератор», его книга, вышедшая из дневников, своего рода «реликт», «ее движение есть движение самой природы».
Пришвин прав, позволяя нам назвать талант Арсеньева реликтовым. И суть не только в том, что талант этот, если угодно, изначален, стихиен, не огранен профессиональным мастерством; не только в том, что Арсеньев так тонко чувствовал красоту вековой уссурийской тайги, красоту, которую он сумел столь живо запечатлеть и тем самым как бы сохранить в неприкосновенности в своих книгах; а еще и в том, что само писательство — и как процесс и как духовный акт — у Арсеньева предельно обнажено в своих истоках, полуосознанно и по-своему первозданно.
Его творческое развитие начинается, так сказать, с нуля, он не ведает, куда оно его приведет, но испытывает неистребимую потребность узнавать, изучать природу и кому-то рассказывать об этом — поначалу неважно, в какой форме.
Главное — узнать и рассказать. В этом первопричина.
Кому рассказать? И ясно и не совсем: кому-то конкретно и всем вообще.
С этого начинается всякое писательство — и наука и литература.
Об этом