Агнес - Хавьер Пенья
Опять вы с этой пресловутой анонимностью. Тогда вот о чем хочу спросить: что вы чувствовали, когда впервые читали свою книгу? Когда увидели ее? Вы сразу ее прочли или на потом отложили?
Это было совершенно невероятное ощущение. Конечно, я ее прочел, два или три раза кряду. К моменту приземления в Цюрихе я знал ее почти наизусть. Я еще никогда не испытывал ничего подобного и не думаю, что когда-нибудь испытаю. Я не узнавал изменений, привнесенных Девушкой погоды и времени, да и, наверное, попросту их не замечал. Как и не мог различить, что написал я сам, а что добавила она. Это было похоже на сон. Как будто все написанное там мне приснилось. Не могу передать. Я много размышлял об этом, но единственная ассоциация, которая приходит на ум, это болтовня подростков, отчаянно мечтавших переспать с женщиной. Когда нам уже до чертиков надоедало мастурбировать, кто-нибудь выступал с предложением сесть себе на руку, подождать, пока она затечет, а потом, пока не началось покалывание, которое знаменует возвращение чувствительности, этой затекшей рукой помастурбировать. Не думаю, что оно того стоило, хотя многие мои приятели уверяли, будто попробовали, и все сошлись в том, что ощущение было такое, будто тебя трогает женщина. Можно подумать, им тогда удалось узнать, как это бывает. Глупость какая-то, но именно так я себя тогда и чувствовал. Так вот, у меня возникло ощущение, что рука, которой я писал тот текст, затекла под тяжестью моей собственной задницы, оставшись там на несколько месяцев.
Раз — и в дамки. Вы сделались знаменитым писателем.
Вот именно, раз — и в дамки. Возможно, тебе это покажется пустяком, но чтобы я стал писателем, потребовалось участие четырех женщин. Шахрияр, попросившей рассказывать истории; Азии, первой моей любовницы, подтолкнувшей меня отправиться в Лос-Анджелес и пуститься дальше по дороге неверности; Девушки погоды и времени, которая выстроила из моих заметок единый текст, придумала псевдоним, подписала контракт с агентством и направила рукопись издателю; наконец, Ургуланилы, так неожиданно познакомившей меня с первым моим романом. Четыре женщины, погибшие в течение очень короткого промежутка времени: от табели Азии в мае до смерти Ургуланилы в марте прошло чуть меньше девяти месяцев. Каковы были шансы, что четыре девушки двадцати с небольшим лет погибнут за неполных девять месяцев?
Что вы хотите этим сказать?
Возможно, что они умерли ровно для того, чтобы я стал Луисом Форетом.
По собственной вале?
Нет, не по собственной воле, сами они об этом даже не подозревали.
И что?
И ничего. Это просто случилось, и я думаю, что случилось потому, что не могло не случиться. Они сделали всю работу за меня.
Уже какое-то время я задаюсь вопросом: то ли вы бредите, то ли себя переоцениваете. На данный момент я вижу два варианта: ваша история или брехня, или невероятное нагромождение случайностей. В любом случае, знаете, почему вы, с моей точки зрения, объявили о своем уходе на покой? Потому что вы анахронизм, пережиток прошлого. Вы вот жаловались, что Кэти поглощала ваш талант, пока вы писали ту книжонку о разводе. А вы не думаете, что тоже поглотили этих женщин, чтобы получить возможность выставлять себя писателем? Вы поглотили не только их истории, но и их жизни. Но знаете что? Сейчас ваше время, время таких мужчин, как вы, кончается. Ну да, конечно, вы знаете, разумеется. Единственное, о чем я жалею, так это о том, что эти четыре несчастные девушки вашего падения уже не увидят. Но увижу я и отпраздную это событие за них, от их имени.
Если ты так обо мне думаешь, Агнес, то можешь поставить точку и постараться продать биографию в том виде, в каком она сейчас.
И в каком она виде?
Незаконченном.
Другими словами, есть что-то еще.
Да, есть что-то еще, всегда есть что-то еще. На этом все не закончилось. А лучше бы закончилось. Хорошо бы все свелось к тому, чтобы дрочить затекшей рукой.
А что еще случилось?
Я дрочил на вершине горы.
8. История Ильзы
Ставангер (Норвегия), сентябрь 2015 года
По словам Форета, его биография так и останется незаконченной, если в нее не включить восьмую историю, имеющую отношение не столько к писателю, сколько к человеку. К судьбе, уверяет он, к семантике. Вот что говорит Форет о том дне, когда он повстречался на скале с Ильзой, став к тому времени издательским чудом, спустя пятнадцать лет после их расставания, когда она вырвала из его рук набитый деньгами дипломат, который они только что украли.
— Из всех гор во всех городах мира ты, конечно, выбрал именно мою. — Низкий голос Ильзы обрушился на человека, который уже стал Луисом Форетом.
Миниатюрная фигурка в черных лосинах и двуцветной толстовке дружелюбно протягивает ему руку. Контровой свет скрывает ее лицо, но голос — этот голос он узнал бы даже спустя годы после того, как оглохнет.
Он, конечно, рисовал в своем воображении, как они когда-нибудь встретим, причем непременно.
По его словам, встречу он представлял себе при самых разных обстоятельствах, во всевозможных ситуациях, некоторые из которых отнюдь не наполняли его гордостью, но он никогда не предполагал, что она произойдет, когда он будет карабкаться по горным склонам, усыпанным валунами величиной с медбол.
— Глазам своим не верю, — сказал человек, который уже стал Луисом Форетом.
— Ну так поверь.
Оказавшись с ней на одном уровне, он убеждается, что за полтора десятка лет лицо Ильзы почти не изменилось. Улыбка разжимает гранитную челюсть, которую он рисовал в форме трапеции, а она от этого смеялась, пихала его локтем и говорила: «Эй, послушай, никакая я не трапеция». Гааза те же, один чуть больше другого, по крайней мере время от времени, когда одно из век вроде как застревает, словно заклинившее жалюзи, которое отказывается ползти вверх. Верхняя губа такая тонкая, что кажется, будто ее и нет вовсе. Кожа — само совершенство: чистая, мягкая даже на вид, разве что тонкие морщинки собрались в уголках глаз, но они были и в двадцать. Сменила прическу, это да, волосы стали темнее и даже, можно сказать, жестче, и челка до середины лба.
— А я уже пару километров за тобой наблюдаю, — говорит она, — за твоей