Фасциатус (Ястребиный орел и другие) - Сергей Александрович Полозов
(Хорасанская сказка)
«2 июня. Здравствуйте, Люся Николаевна!
Сами видите, занесло меня, елки на фиг, завел песню про пенаты.
Хорошо, а геофак? Уж Вы-то знаете, что моя альма-матер точно состоит из двух колыбелей. Учась на геофаке, курсовые про птичек делал, бегая через двор в соседнее здание на биохим, на кафедру зоологии. И все спрашивал себя, помню: мол, в чем же дело? Два одинаково облупленных школьных здания в ста метрах напротив друг друга, два факультета одного института, студенты вечно вперемешку, а дух общения на этих факультетах разный. На биохиме всегда были как-то заметнее звезды-индивидуальности. На геофаке тоже хватало ярких личностей, но там всегда главнее было непередаваемое ощущение братства и единства. Может, в Тарусе все дело?
Да-а, Таруса цементировала многое. Объективно подумать — ничего примечательного: антропогенный ландшафт, сама база — далеко не новая, далеко не самая комфортабельная и постепенно разваливающаяся… Но то-то и оно, что Таруса была всем нам очень важным. Утренним туманом над Окой и Таруской. Традициями и духом российской интеллигенции; приближением и сопричастностью к славным литературным именам. Провинциальной негой деревенско-городских улиц, покрытых не асфальтом, а травой с гусиным пометом. Серыми от времени и солнца деревенскими заборами и раскрашенными наличниками над яркими головками астр и хризантем. Горшками с геранью на окнах. Узнаваемой неустроенностью многого вокруг. Нашим собственным вдохновением, смехом, удалью и любовью, рождающимися среди всего этого и благодаря всему этому.
О Тарусе всю жизнь помнят все, кто в ней хоть однажды побывал на практике. Потому что Таруса была, есть и будет нам всем — как нательный крест. Который и не должен быть драгоценным в прямом смысле слова, потому как его сила, значение и бесценность совсем в другом. Таруса давала то, что нигде и никогда не давалось нам так щедро и так легко: она давала крылья, единство и ощущение тылов.
Плюс умножьте все это на эйфорию и наивное всесилие молодости. В Тарусе всем мечталось о дальних странах, океанах, горах и пустынях; всем верилось в вечную дружбу и любовь; всем казалось, что так вся жизнь и пройдет в ощущении всегдашнего начала чего-то важного, поджидающего тебя впереди.
В этом конечно же заслуга многих, кто работал тогда с нами. И прежде всего, А. Е. Сербаринова. Сербор был стержнем всего происходящего, на нем держалось многое, если не все.
Одна Гулящая Тетрадь чего стоит! Вы знаете про Гулящую Тетрадь? Нет? У-у, это был класс. Палочная дисциплина огороженной глухим забором «зоны» в значительной степени держалась на самосознании и самодисциплине. В частности, на необходимости подняться перед предполагающимся загулом на высокое сербариновское («царское») крыльцо и записать в специальную Гулящую Тетрадь, на какое кострище, со скольки до скольки и — самое прикольное — с кем идешь.
Жизнь била во всех ключом, спать светлыми, так и не темнеющими до конца, июньскими ночами в восемнадцать — двадцать лет было категорически невозможно. Вся база после отбоя пустела на глазах, рассеиваясь по окрестному лесу приглушенно и заговорщически гудящими группками и молчаливо растворяющимися в никуда парочками.
А Гулящая Тетрадь пухла и пухла, вмещая в себя квинтэссенцию нашей жизни, все самое из этой жизни сокровенное: легко и беззаботно перечисляемые через запятую имена друзей; с сомнением, с испугом или со смущением обозначаемые инициалы сердечных привязанностей… Но Сербор соблюдал тетрадь в строгости. Листать ее не позволялось никому. Он сам был Вершителем Дел и Судеб; Тетрадь была Высшей Летописью Нашего Тарусского Бытия…
А как однажды народ почему-то вдруг потек в самоход. Прокопали лаз под забором за домиками, все пролезли, а Наташка, славящаяся своими роскошными формами, застряла посередине — ни туда и ни сюда. Уже пролезшие наружу старались ее оттуда вытащить, а она — никак. И, как назло, — Сербор с фонариком. Подошел к торчащей из-под забора «задней половине крокодила», посмотрел внимательно, расправил своим обычным жестом огромную окладистую бороду, а потом как рявкнет в темноту:
— Дневальный! Стул! — Дневальный, понятное дело, быстрее ветра слетал за стулом, интересно ведь, чем все кончится. Сербаринов сел на этот стул, опять расправил бороду, упер руки в колени. Задняя половина, нелепо-простодушно торчащая из подкопа, замерла в ожидании высшего суда; шепот на противоположной стороне забора стих; дневальные по бокам от Сербора застыли в почетном карауле около трона, с которого сам Сербаринов взирал на перемазанные землей джинсы и кроссовки, обессиленно уткнувшиеся в глину носками внутрь… — Ну, здравствуй, Попа… И что же, Попа, мы будем с тобой сегодня делать?.. Как бы ты сама поступила на моем месте?..
А как он будил перед линейкой приходящий лишь к самому утру народ? Отворачивая полог палатки и видя там спящее тело, Сербор оборачивался назад, чтобы опять рявкнуть: «Дневальный!» — но в большинстве случаев этого не требовалось: дневальный был тут как тут и с гадливой готовностью (вспоминая самого себя в подобном положении) уже протягивал полное ведро колодезной воды… На линейке регулярно стоял кто-то, «умывавшийся» весь целиком прямо в одежде…
Но даже Сербор был не всесилен. Когда сегодня я слышу академические дискуссии про то, что «социум самопроизвольно генерирует определенную, ё-моё, морально-психологическую среду», я вынужден почтительно преклонить голову перед теоретиками отечественной педагогики. Потому что видел это сам: бабслей в Тарусе.
Являясь спонтанным проявлением первородного устремления мальчика, юноши, мужчины пошалить в жаркий день, обливая водой девочек, девушек и женщин, бабслей являлся неизменным атрибутом каждой летней смены. Сербор предпринял было попытку ввести это стихийное буйство в рамки расписания, но потом лишь махнул рукой и сам периодически ходил мокрый насквозь, стряхивая блестящие капли с широкой бороды…
Никто не знает, как и почему, но вдруг в какой-то из дней в воздухе возникало известие: «Сегодня — Бабслей!» И жизнь менялась. Потому что с этого момента все привычные социальные координаты растворялись в жарком летнем воздухе. Каждый мог выразить симпатию к каждой, окатив ее с ног до головы; студент — преподавательнице, доцент или профессор — студентке; слабая половина отвечала сильной тем же. В бабслее переставали существовать табели о рангах, различия возраста и социального статуса; обливались все и вся. Аккуратистки, маменькины дочки, пытались прятаться по лабораториям, но этим потом доставалось особо. Когда буйство заканчивалось, такие пипетки-недотроги пугливо выбирались из-за дверей на белый свет, и вот тогда-то