Отчёт перед Эль Греко - Никос Казандзакис
Я рассматриваю тебя со всех сторон, и разум мой содрогается: ты кажешься мне то столетним старцем, то мужем с голубыми курчавыми волосами, посыпанными солью морской, то младенцем, ухватившимся за два соска – земной и морской – и сосущий их. Я рассматриваю тебя со всех сторон, пытаюсь втиснуть в слова, задержать твое лицо и сказать: «Я держу тебя, ты от меня не уйдешь!», но ты сокрушаешь слова, – разве им вместить тебя?! – выскальзываешь, уходишь, и я слышу у себя над головой твой смех.
Какие только имена не ставил я тебе западней, пытаясь поймать тебя! Я звал тебя богохульником, богоборцем, богосокрушителем, богообманщиком, семидушным, многомысленным, мыслепрядущим, лисомысленным, перекрестномысленным, многовершинномысленным, двумысленным, сердцеобманным, сердцеборцем, сердцеведом, домозатворником, душехитителем, акритом, миространником, мирособирателем, мыслелучником, твердевоздвижцем, твердерушителем, мореборным, морегрудым, дельфином, многосведущим, многоизмысленным, вершинным, одиночкой, трехмачтовым кораблем надежды!
Однажды, еще не зная тебя, в самом начале, пытаясь удержать тебя, я установил на твоем пути самую искусную, как мне казалось, западню – Итаку. Но ты только засмеялся, сделал глубокий вдох, и Итака разлетелась на тысячи частей. И тогда я понял, спасибо тебе, родиноотрицатель, что Итаки не существует, – существует только море, кораблик, – маленький, как тело человеческое, – и капитан Разум. Он стоит в своей каюте из кости – одновременно мужчина и женщина, – дает зачатие и рожает. Он рожает печали и радости, красоты, добродетели и приключения, всю фантасмагорию мира – кровавую и любимую. Он стоит неподвижно, вперив взгляд в водопад смерти, который увлекает его кораблик, и ненасытно распускает пять своих голодных щупальцев по суше и по морю. «Хватайте все, что только успеете схватить, ребята, – кричит он, – стакан свежей воды, ветерок, обвевающий нам чело, горячее женское дыхание, идею, – хватайте, не мешкая все, что попадется, ребята, – все для нас добыча!»
Всю жизнь, напрягая разум так, что он начинал уже трещать, готовый разорваться, я старался создать великую идею, которая сможет дать новый смысл жизни, новый смысл смерти и стать утешением людям.
И вот, благодаря времени, одиночеству и цветущему лимонному дереву, идея стала сказкой. Пришла великая радость, наступил счастливый час, червь стал бабочкой.
Много лет назад старый раввин Нахман научил меня распознавать час, когда нужно открыть уста и говорить, взять перо и писать. Это был простой, жизнерадостный, святой старик, учивший своих учеников, как им тоже стать простыми, жизнерадостными и святыми. Однажды ученики пали ему в ноги и сказали с упреком:
– Дорогой равви, почему и ты не говоришь так, как раввин Цадик, выстраивая в ряд великие идеи и строя великие теории, чтобы люди слушали тебя зачарованно, разинув рот? Почему ты говоришь только по-простецки, как старые бабушки, рассказывая нам сказки?
Добрый раввин улыбнулся, чуть помедлил с ответом и затем сказал:
– Однажды крапива спросила розовый куст: «Госпожа розовый куст, не откроешь ли ты мне секрет, – как создаешь ты розу?» И розовый куст ответила: «Секрет мой очень прост, сестра крапива. Всю зиму я терпеливо, с верой и любовью обрабатываю землю, думая только об одном – о розе. Дожди бьют меня, ветры ломают, снега давят, но я думаю только об одном – о розе. Это и есть мой секрет, сестра крапива».
– Мы не поняли, учитель, – сказали ученики.
Раввин засмеялся и сказал:
– Я и сам хорошенько не понял.
– Как же так?
– Мне кажется, что я хотел сказать приблизительно вот что: когда у меня есть идея, я обрабатываю ее много времени молча, терпеливо, с верой и любовью. А когда я открываю рот, – что за таинство свершается, дети мои! – когда я открываю рот, из идеи получается сказка.
Он снова засмеялся и добавил:
– Мы, люди, называем это сказкой, а розовый куст – розой.
Я никогда не думал об отце с нежностью. Внушаемый им страх был так велик, что все прочее – любовь, почтение, чувство родственной близости, – исчезало. Слово его было тяжело, молчание еще тяжелее. Говорил он редко, а когда раскрывал рот, слова его были отмерены, хорошо взвешены, так что невозможно было найти возражения. Он всегда был прав, и это, казалось, делало его неуязвимым. Часто я думал: «О, если бы он оказался не прав, – может быть, тогда я набрался бы смелости возразить!» Но он никогда не предоставил мне такой возможности, и простить этого было нельзя. Это был дуб с твердым стволом, жесткой листвой и терпкими плодами, чуждый цветению. Он поглощал всю силу вокруг, и все деревья чахнули в тени его. И я тоже чахнул в тени его, не желая жить, чувствуя над собой его дыхание. Безумный бунт вспыхивал во мне в молодости, я был готов ринуться в опасные перипетии, но думал об отце, и сердце мое робело. Вот почему, вместо того, чтобы стать великим борцом на деле, я из страха перед отцом был вынужден писать о том, что хотел сделать, и кровь моя превратилась в чернила.
Три месяца спустя, вернувшись в домик у моря, я почувствовал невыразимую, святотатственную легкость. Нависавшая надо мной тяжесть, нависавшая надо мной тень ушла. Таинственнная невидимая веревка, связывавшая меня с повиновением и страхом, оборвалась, и теперь я мог говорить, писать и делать все, что угодно, не отчитываясь ни перед кем. Опекун ушел, взиравшее и не прощавшее око погасло, невольничья грамота была разорвана, я был свободным, вольноотпущенником.
Слишком поздно. Я уже шел по другому пути: не я выбрал его, а он меня, все другие пути впереди и позади были закрыты, я удобно устроился в определенных привычках, в определенных симпатиях и антипатиях, – слишком поздно было делать резкий поворот и менять фронт битвы. Путь, на который я вступил, нужно было пройти полностью, дойти до конца. Обязательно. Однако теперь я был в значительном выигрыше: мне полегчало, и я мог уже двигаться легко, так, как мне того и хотелось – петь при этом песни, смеяться, делать остановки, играть. Я уже не боялся и не стыдился никого. В жизни моей я боялся только одного человека – отца. Теперь кого мне было бояться? Когда я был маленьким и, подняв глаза, смотрел на него, он казался мне гигантом. По мере того, как я подрастал, все вокруг мельчало – люди, дома, деревья. И только он оставался таким, каким я видел его в детстве, – гигантом. Он словно башня возвышался передо мной, закрывая от меня солнце. Я избегал оставаться в отчем доме – в логове льва, – бунтовал, путешествовал, бросался в трудные духовные перипетии, но все было