Отчёт перед Эль Греко - Никос Казандзакис
Парфенон казался мне неким четным числом, своего рода двойкой или четверкой, а четное число мне не по сердцу, не любо мне. Оно слишком прочно стоит на ногах, слишком удобно устроилось и не испытывает желания сдвинуться с места. Оно консервативно, удовлетворено, лишено беспокойства. Оно решило все свои проблемы, осуществило все свои желания и успокоилось. Число же, которое показывает биение моего сердца, – нечетное, совершенно не устроенное, не приемлющее этого мира и стремящееся изменить его, дополнить и толкнуть дальше. Оно стоит на одной ноге, занеся другую, готовое сделать шаг. Куда? К следующему четному числу, чтобы, задержавшись на мгновение, передохнуть и устремиться дальше.
Мятежной юности, желающей разрушить все старое и обновить мир, не по сердцу этот мраморный трезвый Логос: слишком благоразумен был старик, и советы его слишком стремились обуздать порыв сердца. Я повернулся к Парфенону спиной и погрузился в созерцание великолепного зрелища, раскинувшегося до самого моря. Был полдень – кульминационная пора, без теней и игры света, строгая, высочайшая, совершенная. Я смотрел, как полыхает белоснежный город, как сверкает священное море Саламина, как обнаженные горы счастливо улеглись на солнце, и, погрузившись в созерцание, забыл, что за спиной у меня – Парфенон.
Но постепенно, после каждого моего прихода от аттической масличной рощи и волн Саронического залива, скрытая гармония медленно, сбрасывая одно за другим свои одеяния, открывалась моему мысленному взору, и когда я снова поднимался на Акрополь, мне казалось, что Парфенон легко покачивается, словно в неподвижном танце, и дышит.
Месяцы, а может быть, и целые годы, длилось это посвящение. Не помню точно когда, но однажды, уже полностью пройдя посвящение, я стоял перед Парфеноном, и сердце мое словно замычало теленком. Какой памятник победы возвышался передо мной, какое взаимодействие разума и сердца, величайший плод борьбы человеческой! Пространство было побеждено: малое и великое исчезло, в высеченный человеком тесный чудодейственный параллелограмм легко входила и удобно располагалась внутри бесконечность. И время тоже было побеждено: исполненный благородства миг стал вечностью.
Взгляд мой непринужденно скользил по горячему, обожженному солнцем мрамору, прикипая к нему и не желая оторваться. Взгляд мой касался и искал, словно рука, раскрывая сокрытые тайны. Никогда еще волновое движение не создавало столь безупречной прямой. Никогда еще число и музыка не сливались друг с другом в таком взаимопонимании, в такой любви. Я видел, как колонны, которые воспринимали совершенно прямыми, незаметно склонялись друг к другу вершинами, чтобы все вместе, с нежностью и силой нести вверенные им священные фронтоны.
Думаю, это и была самая большая радость, которую испытал я за все четыре студенческих года в Афинах. Никакое женское дыхание не затуманило воздуха, которым я дышал. У меня было несколько любимых друзей, с которыми мы лазили по горам, а летом купались в море. Мы вели будничные разговоры, иногда устраивали пирушки, на которые некоторые из них приводили своих подруг, смеялись без особой причины, лишь потому, что были юны, и грустили тоже без особой причины, опять-таки потому, что были юны. Мы были словно не растратившие свою мощь бычки, вздыхающие от избытка сил.
Сколько возможностей открывалось перед каждым из нас! Я смотрел им в глаза, одному за другим, и пытался отгадать, по какому пути поведет его сила. Один из них, едва открывал рот, чтобы заговорить об идее или сумасбродстве, которые ему нравились, тут же загорался, и было очень приятно слушать, как он гладко, с огромной эпиграмматической силой выстраивает в ряд рассуждения. Слушая его, я завидовал, потому что сам я, едва открывал рот, собираясь заговорить, тут же передумывал. Слова я подыскивал с трудом, и едва находил какой-нибудь аргумент, подтверждающий мою мысль, как тут же в голове у меня появлялся противоположный, в равной степени правильный аргумент, и я, стыдясь говорить ложь, внезапно умолкал. Другой, молчаливый, высказывавшийся с исключительной точностью, раскрывал рот только на семинарах юридического факультета, и все мы, включая профессора, с восхищением слушали, как он нарочно запутывает, а затем с ловкостью фокусника распутывает правовые вопросы. Еще один был великим организатором, управлявшим массами. Он вмешивался в политику, устраивал митинги, выступал с речами, то попадал в тюрьму, то выходил оттуда и продолжал участвовать в борьбе. Несомненно, говорили мы, когда-нибудь он станет крупным политиком. Еще один – бледный, сладкоречивый вегетарианец с выцветшими голубыми глазами и женственными руками с большими трудностями организовал общество, эмблемой которого стала белая лилия, а девизом – «Ноги – чище рук». Он любил луну и говорил: «Это единственная женщина, которую я люблю». Еще один был недотрога, бледный меланхолик с большими голубыми глазами, с длинными тонкими пальцами. Он писал стихи, из которых в памяти моей сохранились только немногие. Когда я порой шепчу их наедине с собой, на глазах у меня выступают слезы, потому что однажды ночью этого юношу нашли мертвым: он повесился на маслине у монастыря в Кесариане.
И еще много других. Душа каждого из них была полна нераскрывшихся бутонов. «Когда они расцветут, когда дадут плоды? – думал я. – Боже, не дай мне умереть, не успев увидеть их! Не дай мне умереть, не успев увидеть, какие бутоны расцветут и в моей душе, и какие плоды они принесут!» Молча, с невыразимой печалью смотрел я на друзей, словно прощаясь с ними, потому что боялся, как бы Время, безжалостно налетев ускоряющим созревание ветром, не оставило их душ совсем без листвы.
Уезжая из Афин, я оставил там два венка – единственные, которых я удостоился за всю жизнь. Первый из них я получил в фехтовании, – тяжелый, оплетенный белыми и голубыми лентами, из лавра,