Сладостно и почетно. Ничего кроме надежды - Юрий Григорьевич Слепухин
– Я все-таки до сих пор не могу понять, – сказала Людмила, помолчав, – столько было людей… и на таких верхах, как ты говоришь, и ничего не смогли сделать. Ничего!
– Ах, Трудхен. – Гейм вздохнул. – Это лишь доказывает бессмысленность подобных акций. Отчасти я могу понять графа Штауффенберга – человеку, в чьих жилах течет кровь крестоносцев, трудно мириться с засильем торжествующего хамства… Но вот стоило ли проявлять свои чувства так шумно – вопрос другой. Разумным это, во всяком случае, не назовешь.
– Разумнее, конечно, ничего не делать. – Людмила горько усмехнулась.
– Увы, это так. Я преклоняюсь перед этими людьми, но ведь их самопожертвование оказалось никому не нужным. Не говоря уж о главном: что они ровно ничего не добились. Но хотя бы признательность современников? Вы приехали сюда позже, а я двадцатого июля был здесь, – надо было видеть, как реагировала вся эта чернь. Собирали какие-то подписи – выражать любовь и восторг по поводу чудесного спасения, многие рыдали: «Представить только, что эти предатели действительно могли Его убить!» Какая-то истеричная баба бегала и кричала, что как смели просто расстрелять этого вонючего графа и его приспешников, их, дескать, надо было четвертовать, посадить на кол, сварить заживо в кипящем масле. И ради этой сволочи они пошли на смерть?
Ставень раздаточного окна в конце помещения со стуком распахнулся, еще сильнее потянуло кухонными запахами. Две женщины с повязками дежурных принялись расшвыривать по столам коричневые эмалированные миски. Гейм посмотрел на часы и встал.
– Да, сейчас нас прогонят. Вы знаете, где четвертый барак? Идемте, мне тоже в ту сторону…
Они вышли наружу; смеркалось, начал сеяться мелкий ледяной дождь. Угнетающе-безотрадный вид лагеря был нарочитым, как плохая театральная декорация.
– Скажи, Ян, – спросила Людмила, – этот фильм… Ну, ты говорил, видел вчера – «Императорский вальс», кажется… Кто там играет главную женскую роль, не помнишь?
– Боже праведный, откуда мне знать, кто там играет! Я ушел через полчаса, больше не выдержал – это что-то вроде оперетты из венской жизни времен Франца-Иосифа, этакая маргаринно-сиропная стряпня – красивые женщины, гусары, шампанское…
– Я представляю… – Людмила помолчала. – А героиня действительно красивая?
– Думаете, я помню, кто там героиня… Если та дура, у которой роман с кронпринцем, то ничего. Такая черненькая, немного испанского типа. Итак, Трудхен, вон ваш барак – за углом второй. А я пошел к себе. Встретимся за ужином!
Сразу после ужина Людмила легла, но скоро поняла, что заснуть не удастся. Все обитательницы комнаты ушли на лекцию, было тихо, а сон не приходил. Не надо было слушать всю эту Янову болтовню, – к сожалению, в чем-то он был прав, бывают такие рассуждения – вроде бы в целом и неверные, а оставляют в мыслях занозу. У нее, впрочем, и не было сейчас никаких мыслей, она просто заново переживала тот день, невыносимо знойный, притихший, – все думали, что соберется гроза, но облака после обеда разошлись, осталась лишь какая-то мгла, к вечеру она стала зловещей, тускло-раскаленной над холмами за Эльбой. В доме непрерывно играло радио – фрау Ильзе несколько раз хотела выключить, но профессор говорил: «Не надо, оставь», – он, видимо, знал заранее: накануне к нему приезжали из Дрездена. Радио играло и играло – Вагнера, Штрауса, какие-то оперетты, вальсы, и раскаленная мгла медленно гасла над холмами, а потом – было уже почти семь часов вечера – радио вдруг поперхнулось, оборвав на полутакте какую-то штраусовскую мелодию, и диктор торопливо заговорил срывающимся от волнения голосом: «Внимание, слушайте экстренное сообщение из ставки фюрера…» И после этого единственной надеждой, которую она могла себе позволить, осталась лишь надежда на то, что Эрих мертв, что он не попал в руки палачей живым; и с этой страшной надеждой она прожила еще неделю.
Но потом пришло письмо. Адрес на конверте был написан его рукой, и новая надежда, ослепительная и невозможная, взорвалась у нее в душе, когда она увидела эти почти квадратные буквы, начертанные четко и твердо, без наклона; поэтому таким немыслимым ужасом ударила ее первая строчка на хрустящем листке, который она неповинующимися пальцами вытащила из разорванного наискось конверта: «Любимая, это письмо ты получишь, когда меня не будет в живых…»
Она лежала сейчас в пустой барачной комнате, пропахшей дезинфекцией и каменноугольным дымом, и продолжала свой безысходный спор с мертвым. Неужели прав этот циничный мальчишка Гейм? Эрих, ведь ровно ничего не дала твоя гибель, гибель твоих товарищей, ведь действительно бессмысленной оказалась ваша жертва!
«Бессмысленных жертв нет, – возражали ей строчки, начертанные прямым уверенным почерком, – всякая жертва имеет смысл, даже если он не виден современникам. Сейчас, примирившись с мыслью, что завтра я могу умереть и что, более того, нам даже не удастся осуществить задуманное, я не сожалею ни о чем. Кроме горя, которое моя смерть причинит тебе. Прости меня за это, любимая, иначе я не мог…»
Но почему, почему? Боже мой, почему «не мог» – какая в этом логика, какой смысл? Какая, наконец, польза, если всякий раз гибнут лучшие из лучших, оставляя место трусам, приспособленцам, самому ничтожному человеческому отребью! Как могла тебе прийти в голову эта мысль, мой любимый, эта нелепая убежденность, что ты «не можешь» – чего? Жить? Работать? Любить? Ведь этот ужас скоро кончится, Эрих, ну что тебе стоило – еще несколько месяцев, и все будет по-другому, – почему, почему ты не захотел дождаться…
Утром та же неутомимая Гудрун принесла Людмиле несколько формуляров, помогла правильно их заполнить и сказала, что теперь все это нужно отнести к фрау Крумхоф, инспектору эн-эс-фау.
– Может быть, вы могли бы при случае сами их передать? – спросила Людмила, пытаясь избежать лишней встречи с властями. – Мне просто неудобно отнимать у нее время такими пустяками…
– Я бы с удовольствием, – ответила Гудрун, – но фрау инспектор велела, чтобы вы обязательно пришли сами.
– А, ну хорошо, – небрежно сказала Людмила, почувствовав укол беспокойства. – Не совсем понимаю, правда, зачем я ей понадобилась…
Инспектрису Крумхоф она видела мельком три месяца назад, когда впервые приехала в лагерь. Сейчас, стоя в маленьком кабинете с обязательным портретом фюрера над столом, она украдкой посматривала на сидящую под портретом женщину, и фрау инспектор нравилась ей все меньше и меньше. Это была типичная нацистка – немолодая уже, сухопарая особа с гладко зачесанными к затылку седыми волосами, с недобрым тонкогубым ртом и суровым выражением лица. И одета, как нарочно, в дурно сшитый, уныло-серого цвета форменный жакет с похожим на паука вензелем NSV на рукаве. Ну, эта из фанатичек, решила Людмила, с растущим