Богова делянка - Луис Бромфилд
— Байярд.
Она стояла ко мне лицом, совсем рядом; казалось, запах вербены в ее волосах снова стал во сто крат сильнее — стояла, протягивая мне обеими руками, два дуэльных пистолета.
— Возьми, Байярд, — сказала она тем же тоном, каким минувшим летом говорила: «Поцелуй меня», и уже прижимала их к моим ладоням, глядя на меня со страстным, ненасытным ликованием, и ее страстный, полный обещания голос срывался. — Возьми. Я хранила их для тебя. Тебе и вручаю. О, ты будешь мне благодарен, ты будешь помнить меня, что вложила в твои руки то, что, говорят, принадлежит одному лишь Богу, помнить ту, которая взяла то, что принадлежит небесам, и вручила тебе. Ты чувствуешь их — эти длинные, верные дула, верные, как сама справедливость, эти курки (ты ведь взводил и спускал их), быстрые, как возмездие, — оба они изящные, непобедимые и фатальные, как физическое воплощение любви?
И опять я увидел, как ее руки согнулись в локте и поднялись вверх, когда она двумя быстрыми движениями, быстрее, чем может уследить глаз, выхватила из волос веточки вербены, одну вставила мне в петлицу, другую — смяла и в то же время быстрым, страстным голосом, почти шепотом, говорила:
— Вот. Одну я даю тебе, чтоб была у тебя завтра (она не завянет), другую — бросаю, вот так… — и бросила измятый цветок себе под ноги. — Я отрекаюсь от нее, навсегда отрекаюсь от вербены; ее запах, я слышала, заглушает запах отваги, а это прежде мне было нужно. Теперь дай я посмотрю на тебя. — Она отступила назад, неотрывно глядя на меня, — никаких слез на ликующем ее лице, ненасытные глаза сверкают. — Как ты прекрасен, ты это знаешь? Так прекрасен; так молод — и тебе даровано право убить, даровано право мщения — тебе позволено голыми руками взять тот огонь небесный, каким был низвергнут Люцифер. Нет, это я вручила его тебе. Я вложила его в твои руки. О, ты будешь мне благодарен, ты будешь помнить меня, когда я умру, и ты, уже старец, скажешь себе: «Я изведал все». Ты ведь правой рукой стрелять будешь, правда?
Она двинулась с места; и прежде, чем я успел сообразить, что она собирается сделать, взяла мою правую руку, которая все еще сжимала один из пистолетов, наклонилась и поцеловала ее прежде, чем я понял, почему она ее берет. Потом застыла как вкопанная, все еще склонившись в позе ликующей покорности, я все еще чувствовал прикосновение к моему телу ее горячих губ, ее горячих рук, легких, словно мертвые листья, которые, однако, сообщали мне тот мощный, темный и страстный заряд, который навечно проклят не ведать покоя. Потому что они, женщины, мудры: одно прикосновение губ или пальцев — и, даже не потревожив сонного ума, знание, даже ясновидение, пронзает сердце. Теперь она выпрямилась и смотрела на меня с видом невыносимого, исполненного изумленности неверия, которое в течение целой минуты одно только и было в ее лице, и глаза ее были абсолютно пусты; мне казалось, я простоял так целую минуту под взглядами тети Дженни и Лувинии, дожидаясь, пока ее глаза обретут выражение. В ее лице — ни кровинки, рот открыт и бледен, как одна из тех круглых резиновых прокладок, какими женщины запечатывают банки с вареньем. Потом глаза ее наполнились горьким и страстным ощущением предательства.
— Боже, да он не… — сказала она. — Он не… а я поцеловала ему руку, — прошептала она с ужасом. — Я поцеловала ему руку! — и залилась смехом, смех становился все громче, переходил в крик, хотя все еще оставался смехом, она вскрикивала, смеясь, и пыталась заглушить звук, прижав руку к губам, и смех сочился сквозь пальцы, точно рвота; из-за руки на меня по-прежнему смотрели полные неверия и ощущения предательства глаза.
— Лувиния! — сказала тетя Дженни. Они обе подошли к ней. Лувиния прикоснулась к ней, обняла, и Друсилла повернулась лицом к Лувинии.
— Я поцеловала ему руку, Лувиния! — воскликнула она. — Ты видела? Я поцеловала ему руку! — Смех опять стал громче, опять переходил в крик, хотя все еще оставался смехом, а она все пыталась удержать его рукой, точно маленький ребенок с чересчур набитым ртом.
— Отведи ее наверх, — сказала тетя Дженни, но те уже и так направлялись к двери, и Лувиния наполовину несла Друсиллу, и по мере того, как приближались к двери, смех затихал, словно для того, чтобы снова усилиться, дожидался простора пустого, сверкающего огнями зала. Потом он смолк; мы стояли там с тетей Дженни, и вскоре я понял, что вот-вот начну задыхаться. Я чувствовал, как подступило, так чувствуешь, когда тело начинает извергать назад пищу, словно в комнате, во всем доме не хватало воздуха, словно под тяжелым, горячим, насупленным небом, под которым, казалось, никак не могло наступить равноденствие, нигде не хватало воздуха, того в воздухе, что необходимо для дыхания, для твоих легких. Теперь дважды, прежде чем я услышал ее, произнесла «Байярд» уже тетя Дженни.
— Ты не собираешься предпринимать попыток убить его. Это хорошо.
— Хорошо? — сказал я.
— Да. Хорошо. Пусть не свершится это ни ради Друсиллы, бедной молодой истеричной женщины, ни ради него, Байярд, ведь сейчас он уже мертв. Ни ради Джорджа Уайата и всех прочих, которые завтра с утра будут поджидать тебя. Я знаю, что ты не боишься.
— Но какой с того прок? — сказал я. — Какой прок? — В этот миг почти что началось; я как раз вовремя подавил это. — Понимаете, я должен жить в ладу с самим собой.
— Значит, дело не только в Друсилле? Не только в нем? Не только в Джордже Уайате со всем Джефферсоном?
— Не только, — сказал я.
— Обещаешь, что мы увидимся завтра перед тем, как ты поедешь в город? — Я посмотрел на нее; какой-то миг мы смотрели друг на друга. Потом