По дороге в Вержавск - Олег Николаевич Ермаков
Мама Пелагия приготовила на всех скудный ужин из картошки и квашеной капусты, все дети расселись за столом. Но старики от еды отказались. Только выпили поданный внучками в кружках чай.
Лицо Пелагии скривилось.
– Что ж ты руки не вымыл, Натан, – сказала она с брезгливостью бледнолицему мальчику с длинным, как у деда, носом и странными, какими-то рудыми, а не черными волосами.
Тот посмотрел на свои руки. Под нестриженными ногтями и вправду чернела грязь.
Старший, Агей, встал, взял брата за шиворот и потащил к умывальнику.
В это время на крыльце послышались шаги, кто-то дернул дверь, потом стукнул в окно. Пелагия отдернула занавеску.
– Вроде… Лёва.
Она пошла и открыла ему. Вдвоем они вернулись кухню. Все обернулись к нему. В слабом огоньке керосиновой лампы лица казались ржавыми. Лёвка Смароков громко топал. На рукаве белела повязка. За плечом торчало дуло винтовки. Но он ее не снимал и не ставил, как обычно, слева от двери. Топтался, смотрел. Все молчали.
– А-а, чаевничаете… – проговорил он.
– Хто это? – глухо спросила бабка Ася, прикрываясь большой ладонью с ревматическими искривленными крупными пальцами от света лампы.
– Жандармерия! – с удовольствием ответил ей Смароков.
Хотя он и не из жандармерии был.
Мама стягивала на груди концы платка, накинутого на плечи.
– Может… чайку, Лёва, попьешь? – спрашивала она жалко.
Лёвка в ответ обвел всех взглядом и только усмехнулся.
– Значит, все сюда передислоцировались? – спросил он наконец. – И лады. Порядок. Больше отсюда никуда не уходить.
– То есть… Лёва? – обеспокоенно спросила мама.
– Это приказ Гаховича. За этим я и пришел. – И он круто повернулся, но на выходе бросил через плечо: – Да, вас, теть Пелагия и Аня, это не касается.
И он ушел в ноябрьскую моросящую тьму с дальним собачьим брехом.
Все в доме некоторое время молчали, потом начали обсуждать сказанное, недоумевая, что все это означает.
Разъяснились странные слова Смарокова на следующий день. Анна еще была в больнице, а мама ушла раньше. Но скоро она вернулась с перекошенным лицом. Губы ее дрожали, руки теребили карманы пальто.
– Мама… что случилось?
Пелагия хотела ответить, но только кивала куда-то назад, в сторону церкви и дома. Ей не хватало воздуха. Наконец она заговорила:
– А теперь иди и полюбуйся, сама увидишь, иди, сходи… посмотри, что там у нас.
– Что? Что такое?..
– Левинсоны у нас. И еще две семьи. Все они у нас.
– Где? – не поняла Анна.
– В нашей хате, – по-деревенски ответила мама.
Анна ничего не могла понять. Они шли вдвоем домой по грязной дороге под мелким ноябрьским дождем. Мама, как могла, задыхаясь, объясняла, что в их просторном доме сделали какой-то пункт еврейский.
– Но кто? Зачем? – недоумевала Анна.
– Гахович, вот кто. – Мама остановилась и схватила дочь за руку. – Погоди!.. Нам не туда нужно идти.
– А к-куда? – заикаясь, спросила Анна.
– К Лёве! К Сумарокову! Вот к кому. Ты сейчас же пойдешь к нему! Только он и может нас спасти.
– Спасти?.. От чего?..
– От этих евреев, от того, что с ними хотят сделать.
– Что с ними хотят сделать?
– А зачем, ты думаешь, их сгоняют?
– Не знаю… Но почему к нам?
– А ты же сама все это и устроила! Я же тебя предупреждала. И Лёва предупреждал. Иди к Лёве.
Анна мотнула головой.
– Нет. Не пойду.
И она продолжила путь к видневшейся смутно в ранних сумерках церкви без крестов. Вокруг церкви на высоких деревьях граяли стаи галок и ворон. Птицы сбились в стаю, видимо, в предчувствии скорого снега. Так всегда бывало.
Дом, гудевший, как улей, смолк, когда они вошли. Ни свечку, ни лампу не зажигали. Люди, старики, дети, женщины сидели в потемках. Лица этих пришлых людей смутно угадывались в сумерках. Все они молча смотрели на Пелагию и Анну. Воздух в доме был спертый, и Анна толкнула притворенную было дверь.
– Здравствуйте! – с трудом проговорила она.
Ей нестройно отвечали детские голоса и голоса взрослых.
– Что же… случилось? – проходя, спросила Анна.
– С чем? – спросил кто-то.
– Ну не знаю… С вашими домами?
И тут вперед выступил старик Левинсон, фотограф.
– Они их конфисковали, – хрипло ответил он и развел руками.
– Конфисковали? Как это?.. Для чего?
– Для кого, моя милая, – поправил ее Левинсон, – для кого. Для других жильцов.
– Каких? Откуда?
– Наших, из Каспли.
– А… что с их домами? Снова пожары?
– Нет, моя милая, совсем нет. А в ихние дома поселились вновь прибывшие германцы. Наши-то дома для них как будто тифозные. Все это, милочка моя, называется у-пло-тне-ни-ем. В лесах завелся партизанен. И Каспля теперь будет форпостом вермахта на краю великого леса. Они ее укрепляют.
– Но… как мы все тут будем… – проговорила растерянно Анна.
– Неизвестно, – ответил Левинсон.
Но тут же послышался едкий голос его сварливой жены Бэлы:
– Почему ж таки? Как в бочке огурцы и будем.
И все заговорили, зашумели.
– Но это лучше, чем с германцем на постое жить! – воскликнул Левинсон, размахивая своим носом, как каким-то флагом.
Щеки его и срезанный подбородок, шея серебрились от щетины. Левинсон был похож на какую-то странную птицу.
– Почему? – невольно спросила мама.
– Потому что они пердят за обедом! – крикнул какой-то мальчишка.
И все сдержанно засмеялись.
– Пердят, это таки ла-а-дно, – сказал Левинсон. – Но они же искушают.
Все затихли.
– Чего ты такое говоришь, Михаэль? – спросила Бэла с испугом.
– То и говорю, – отвечал тот. – Легче упасть с рельсов, чем удержаться на них. А жить рядом с германцем, вооруженным до всех своих зубов, это все равно что на рельсах – танцевать! – воскликнул он и яростно взмахнул рукой.
– На мокрых? – спросил кто-то.
– Да. Когда ты будешь чистить для них картошку и увидишь эту гору оружия, неужели не захочешь одну откатившуюся под стол гранату положить в кастрюлю?
В доме мгновенно установилась мертвая тишина. Только часы и были слышны в большой комнате. Все обдумывали сказанное.
– А вместо гороха – капсюлей? – бойко спросил мальчишка.
– Чему такому вы только учите детей, товарищ фотограф Михаэль Иванович Левинсон, – с укоризною произнесла женщина.
– Я учу? Я фотоделу только и учил ваших сопляков. Ведь я фотограф! Таки в этом мое призвание. Левитан в живописи, Михаэль Левинсон из Каспли – в фотографии. Еще, правда, и другой фотограф милостью божией – Ермаков, фотограф его величества шаха персидского. Так вот только этому я учил ребятишек. И больше ничему. А сейчас говорил про искушение. И совсем