Рассвет сменяет тьму. Книга первая: Обагренная кровью - Николай Ильинский
— Что же сталось с Григорием, когда он насовсем вернулся домой? Александр пожал плечами.
— Трудно сказать. — Он задумался. — Скорее всего, его посадили или даже расстреляли… Как бывшего белого офицера.
— Как жалко!.. Нехай был жил…
— Нехай бы… Блюхер вон не метался от красных к белым и наоборот, но его же расстреляли, — озираясь по сторонам, прошептал Александр. — А ведь Блюхер — маршал! А с Мелеховым кто стал бы разговаривать…
А потом они тайно ото всех, особенно от учителей, читали стихи Есенина.
— Господи, ну, почему так?! — сокрушалась Татьяна. — А? — И читала наизусть с восторженным блеском в глазах: — «Выткался на озере алый цвет зари…» И это запрещать?
— А скольких поэтов мы еще не знаем!.. Вообще, мы многого не знаем и это, кстати, хорошо… Сегодня тем, кто много знает, жить труднее…
— А вот Пушкина о ножках не запрещают…
— Так то ж Пушкин!.. Запрети Пушкина, кто из поэтов останется? Пожалуй, один Маяковский… И тот застрелился!..
О ножках своих одноклассниц ребята ничего определенного сказать не могли. Длинные, почти до щиколоток платья и юбки скрывали их. Нет, одноклассники могли даже очень громко продекламировать: «О, ножки, ножки, где вы ныне, где мнете вешние цветы…» Пушкина ведь не загоняли в подполье! Строки эти даже вынуждены были запомнить во время домашнего задания, но представить ножки своих одноклассниц, обутые то ли в лыковые лапти, то ли в тупоносые валенки с пришитыми грубой дратвой кожаными заплатками на пятках, было им не под силу. Какие уж тут «вешние цветы»! Во время свадьбы или просто на гулянье (скажем, в престольные праздники) девушки надевали башмаки, или, как в Нагорном еще их называли, чирики, с серебряными узорчиками на носках и каблуках. Но длинные сарафаны все равно скрывали от ребят ножки, даже те, которые стоило бы увидеть. Тем более что после первого стакана горячительного притуплялось чувство прекрасного, а после второго о ножках думалось тем, кто был способен еще думать, совсем с иными намерениями и желаниями.
В Нагорном считали так: если кто-то пошел из гостей своим ходом, хотя и делал по дороге зигзаги, значит, угостили плохо. Ставили высшую оценку гостеприимству лишь в том случае, если гостя выводили из хаты под руки, а лицо его было густо разукрашено синяками, или же если он сам выползал за порог на четвереньках. Веселое было время: и любили, и женились, и детишек рожали столько, что отец не мог запомнить имен всех своих отпрысков.
Вовсе не за ножки и Митька вдруг полюбил Варьку, а за что — и сам не знал: втюрился, как он сам признавался сам себе, и… все! И вот теперь ее надо было напугать до смерти, чтобы перестала заикаться.
— Я подумаю, — подмигнул Митька Виктору, посоветовавшему способ лечения от икоты. — А ты хитрец, Звон! Думаешь, я не вижу, к кому щемишься? Что — нет?
— К кому? — Виктор округлил глаза, делая глупый вид, что для него этот вопрос — новость.
— К деду Хому! — захихикал в кулак Митька. — К лупоглазой… К Катьке Грихановой из восьмого…
— Не щемлюсь, а просто… — с явной растерянностью в голосе уклончиво прошептал Виктор, оглядываясь по сторонам. — Поговорили раз-два… Вот и все!
— Так она же сова, у нее не глаза, а фонари от трактора. — Лицо Митьки стало серьезным, и он очень тихо добавил: — К тому же — единоличница!.. В воскресенье я видел, сколько она на своем горбу кошелок на базар в Красноконск тащила!.. Штук, штук… я не считал, но много… Отец ее торгует ими… На это и живут!..
— Каждый живет как может. — Виктору явно не нравился разговор, и он хотел переменить тему. — Когда кончим школу, куда собираешься поступить? В музыкальную… ну, в эту… консерваторию?… А что — ты гармонист лихой, Чайковским стать можешь!
— Так я же нот не знаю, — вздохнул Митька. — Да и куда мне с суконным рылом в калашный ряд… В колхозе останусь, сам видишь, какие у меня отметки — еле-еле… С ними меня никуда не возьмут… Так что плакал мой Чайковский! Нет! Окончу среднюю, женюсь на Варьке, к этому времени она заикаться перестанет, нарожает мне кучу детей (конечно, пацанов), шесть или семь, лучше семь, куплю каждому по гармошке — свою консерваторию устрою… Вот увидишь! — Его несколько узковатое лицо еще больше засветилось в улыбке, стало веселым.
Прозвенел звонок на перемену. Класс загудел, захлопал крышками парт, крича, смеясь и толкаясь. В коридоре Виктора остановил Тишка Носов.
— Звон, ты знаешь… — Тишка крепко держал друга за руку выше локтя.
— Пока нет, а что? — Виктор пытался вырвать руку из крепких пальцев Тихона. — Отвяжись, Нос!.. Или выйдем поскорее на свежий воздух…
— Ладно, — согласился Тихон. — Пойдем, я тебе что-то очень интересное расскажу…
— Ну? — сердился Виктор.
— Не нукай, я тебе не мерин… Я вот теперь слушал учительницу, хорошо она говорила про наш край… Разрисовала все, как живописец! И я подумал: что если пойти вверх по Тихоструйке и узнать, где она начинается?… Наверно, маленький, маленький ручеек журчит где-нибудь в травке… А? Вот бы летом в поход отправиться! Найти самый, самый исток, первую, первую струйку нашей Тихоструйки! Как думаешь?
— Славная идея, — согласно кивнул Виктор, когда они вышли во двор школы, заполненный голосами и беготней учащихся всех классов. — Я слыхал как-то, что Тихоструйка берет свое начало где-то на территории Прохоровского района… Про такой район и не слыхал.
— Это где? — не унимался Тихон.
— Он далеко отсюда! Аж в Курской области… Где точно — не скажу. … — Виктор усмехнулся и поглядел на Тихона. — Но если двигаться по бережку вверх по речушке, то найдем… А в поход, Тишка, мы пойдем уже завтра…
— Что — так сразу? — удивился тот, не веря словам товарища.
— А зачем же откладывать? — Виктор опять загадочно улыбнулся. — Мне Сашка наш сказал, а он слышал от самого Алексея Петровича: завтра мы всей школой отправимся в степь — будем черепашку в бутылки собирать… Эта гнусь все колосья пшеницы облепила, кишмя кишит, весь урожай может сожрать, если мы вовремя не уничтожим ее… Иначе без хлеба останемся… И государству сдавать нечего будет, и трудодень без того мизерный еще больше оскудеет… А за это председателя колхоза по головке не погладят. — Виктор понизил голос и прошептал: — Ведь даже за пять колосков, поднятых бабой на убранном уже поле, судят, знаешь, как строго? Вплоть до вышки! Закон такой самим Сталиным подписан, аж в тридцать втором