Скованные одной цепью - Ирина Алексеева
Звоню в дверь. Тишина. Жму еще раз. Опять ничего. Сажусь прямо на лестницу, облокачиваюсь о стену. Башка начинает плыть, перед глазами пляшут цветные круги. Кажется, сейчас вырублюсь.
Дверь открывается так резко, что чуть не падаю назад.
– Ты кто? – глядит на меня мужик лет сорока с хвостиком: короткая стрижка, седина, высокий хищный лоб, плотная белая сорочка в голубую полоску. Раскосые глаза прищурены. В грубоватом голосе – усталость, смешанная с любопытством.
– Владимир Гришин, – говорю хрипло. – Эля опять…
Пюпитр морщит нос и машет рукой:
– Входи.
Квартира внутри выглядит так, как я и представлял: строгие линии обоев, минимум вещей, ничего лишнего. Запах душного одеколона. На стене – огромная карта мира с какими-то пометками.
– Садись, – указывает на деревянный стул.
Пока я объясняю, кто я и зачем пришел, он копается в холодильнике, достает банку кофе, ставит передо мной тарелку с плотным сыром, ветчиной и свежим пышным хлебом.
– Ешь. Выглядишь так, будто тебя на вокзале неделю пинали.
– Спасибо, – бурчу, набивая рот.
Он садится напротив, закуривает и пристально смотрит.
– Элю выпустят, но шум лучше унять. Я кое-кого дерну.
Вдруг он лезет в верхний шкаф и протягивает мне небольшой тюбик с синими латинскими буковками.
– Это что?
– Немецкая мазь. Бодяга для буржуев. Фингалы твоим мертвецким глазкам не идут.
Не сдерживаюсь, сморкаюсь в кулак, а Пюпитр ухмыляется:
– Ты тоже художник, что ли?
– Программист. И немного фотографирую.
– Хм. Значит, с ней на одной волне…
Все говорит, а я гоняю тягучие мысли по кругу, как по кольцевой в метро.
Эля. Ее хрупкое тело, замотанное красной лентой, всплывает перед глазами яркой вспышкой, которую мне, похоже, теперь не стереть.
И этот Пюпитр. Черт знает, что меня больше задевает – ее странная связь с ним или то, что он кажется… слишком спокойным. Он не из наших. Никогда не будет. Но Эля… она свободная, как птица, черт возьми, а тут вдруг – кагэбэшник. Разрыв шаблона.
– Ты, значит, думаешь, что я ей мешаю? – спрашивает прямо, из моего черепа вытаскивает.
– Думаю, что она бы и без вас справилась, – огрызаюсь. – Как вы вообще…
Он прихлебывает из своей кружки.
– Познакомились на выставке года три назад. «Советская графика семидесятых». Там половина участников под судом ходила. Она подошла ко мне, начала спорить, так страстно, с пеной у рта. Меня зацепило.
– Ее нельзя не заметить, – соглашаюсь. – И при этом вы в КГБ. Вам там как? Нравится?
Пюпитр молчит пару секунд, затягивается сигаретой, собираясь с мыслями.
– Знаешь, парень, коммунизм – это тоже как искусство. А люди постоянно путают истинного художника с мазней на холсте.
Хмыкаю, скрещивая руки на груди.
– А мне кажется, что мазня у вас происходит именно сейчас.
Взгляд Пюпитра становится ледяным.
– Ошибки есть, не отрицаю. Система после Хрущева начала гнить. Но ты не понимаешь, что такое идея. Коммунизм – это не партия, не начальники, не ваши жалобы на общежития или зарплаты. Это вера.
– Вера? – смеюсь я. – Веру в свободу они в Эле, видимо, тоже оценили, да?
Он гасит сигарету о бортик керамической пепельницы, которая выглядит такой же недешевой, как все здесь, и ехидно кивает.
– Эля сама выбрала скользкую дорожку. Но она не понимает, как это работает. Бьется об стену. А стена, знаешь, не рушится просто так. Ее надо трещинами покрыть, изнутри.
Гляжу на него, ощущая, как во мне закипает раздражение.
– И вы – тот, кто изнутри?
– Я тот, кто понимает, что, если ничего не делать, придут другие. Хуже. Сначала посмотрят на твои фото, потом переломают пальцы, чтобы больше не снимал. А я… Я просто пытаюсь эту страну не угробить окончательно.
Молчу. Спорить с ним бесполезно. Он говорит уверенно, с нажимом, как профессор, который знает, что лекция все равно состоится, даже если студент в заднем ряду хихикает.
– Ты кофе-то пей, – бросает Пюпитр, указывая на чашку. – И запомни: если ты за нее, то не ной.
С трудом поднимаюсь со стула. Внутри – смесь злости и странного уважения. Этот человек… да, он из другой оперы, но что-то в нем цепляет.
– Откуда у вас это все – сыры, ветчина, кофе?
Пюпитр засовывает руки в карманы и начинает монотонно рассказывать, словно на партийном собрании, где никто не слушает, но все кивают.
– Из берлинских командировок. ГДР – как наш Союз, только рекламных вывесок побольше. Командировка чисто символическая: возил бумаги, проверял пару объектов, чтобы, знаешь, ни одна крыса не пробралась к нашим ракетам.
– И все? – подозрительно.
Он ухмыляется.
– В магазинах там все. На витринах красиво, как на открытках. Правда, это не для местных, а для наших, чтобы в восторг приходили. Немцы-то, свои, тоже в очередях стоят. Мы не святые, но у них эта «промарка» – символ жизни. Вот так. Но шоколад для особых гостей всегда найдется.
– Повезло, что гостем стали, – кидаю я.
– Повезло, ага, – Пюпитр усмехается, подмигивая. – Хотя гости тоже разными бывают. Помнишь, как Руст у нас приземлился? На Красной площади.
– Конечно, помню. В общаге неделю только об этом и болтали.
– Год назад. Тогда кучу начальников поснимали. До сих пор гадают, кто в этом цирке клоун. Сам Руст? Или все, кто за ПВО отвечал?
Поднимаю брови, вспоминая, как на всех этажах обсуждали эту историю с удовольствием. Как будто не позор, а анекдот про Чапаева, только вместо Петьки – воздушное пространство. А еще в больной голове проносится то, что упорно гнал годами.
– Немцы вот… – говорю, не замечая, как голос становится грубее.
Пюпитр косится на меня, явно замечает перемену в тоне.
– Что? – спрашивает, уже без своей ухмылки.
– Да так. Просто… у меня отец с матерью блокаду пережили. Маленькими были, ели там все, что можно было сварить или поджарить. Собаки, кошки… крысы, наверное, тоже были в меню.
– Тяжело, – вздыхает, однако не торопится сказать больше.
– Да. И ожесточились. Как, наверное, многие тогда. Немцев ненавидят до сих пор. Просто всех подряд, всех «фрицев». Знаете, нас как воспитывали? «Дисциплина – наше все». У меня брат младший за разлитую воду однажды ремня огреб, а потом два дня не разговаривал ни с кем, даже с матерью. Или как мы с Максом мячом стекло в буфете выбили…
– Отец стегал? – уточняет Пюпитр.
– Отец. Мать. Держали в ежовых рукавицах.
Он скептически кивает. Я продолжаю, будто сорвало крышу.
– Брат сейчас в девятом. До сих пор пишу ему письма на праздники, хоть он и ершистый сейчас – жуть. Мне отвечает знаете как? Два слова. «Жив-здоров».
– А ты чего от жизни-то хочешь? – вдруг спрашивает Пюпитр.
– Не знаю, – признаюсь, ком незаметно подкатывает к горлу. – Просто не быть таким, как они.
– Парень, ты, может, и не знаешь, чего хочешь, но точно знаешь, чего не хочешь. Это уже неплохо.
Нервно смеюсь, отвожу глаза, странная смесь эмоций разливается внутри.
– И вот еще. Ты лучше завязывай с этой Элей.
Я вздрагиваю. Голова раскалывается, и даже слабый звук приемника, шипящего на холодильнике, кажется громом.
– Чего? Это вообще не ваше дело.
Пюпитр качает головой, прислоняется к стене. Выглядит так, будто ему надоело разговаривать, но он все равно продолжает.
– По-хорошему говорю. Найди себе нормальную девчонку. Знаешь, ту, которая тебя кормить будет, а не ментов привлекать.
– Это вы про свою жену, что ли? – шиплю, сдавливая пальцами переносицу, чтобы хоть немного унять боль.
– Хотя бы про нее, – неожиданно спокойно отвечает Пюпитр. – Она у меня нормальная. Пахнет пирогами, а не чернилами. С детьми помогает, а не с акциями.
– Ну так идите к своим пирогам. Что тогда здесь делаете?
Пюпитр усмехается, но не злится. Его это даже забавляет.
– Потому что ты дурак, – говорит. – Думаешь, не видно, что тебе Эля нравится?
– А вы ее знаете лучше всех, что ли?
Он резко поворачивается и цедит будто мне в спину, а не прямо в лицо:
– Смотри, пацан. Я не против искусства, но ты подумай. Голова твоя не просто так трещит – это сигнал. Хочешь продолжать фотографировать ее