Перелом. Книга 2 - Болеслав Михайлович Маркевич
А вы, вернетесь?.. Она не меня считает виноватою, вы теперь знаете… Когда-нибудь, когда все пройдет, вспомните – оба (обо) мне.
Кажется, все! Не могу более… Прощай (те) все, прощай, Россия! Когда вы получите это письмо, я уже буду далеко от нее, ото всего… К».
Вернувшийся было в комнату полчаса спустя за каким-то спросом Матвей застал Бориса Васильевича с уткнутыми в стол локтями и опиравшеюся на них головой, недвижно склонившеюся над лежавшим пред ним листком, – и «таким расстроенным» в этом положении показался ему «вид ихний», что он инстинктивно попятился назад, в переднюю, и исчез за своею перегородкой. Шустрый малый почуял, что собственный вид его в эту минуту мог бы вызвать только раздражение в его «мудреном барине»…
Троекуров недаром ждал этого письма, недаром откладывал минуту «заняться собою» до времени получения его. Он внезапно теперь, сразу, охватил мысленным оком и воспринял до боли сердцем всю неприглядную суть своего положения – он стоял среди развалин… Ледяным холодом обдало его вдруг при этом неумолимо сложившемся в нем теперь представлении… Он добровольно, безжалостно разбил ту свою чистую и честную жизнь – разбил для «призрака», для задорного миража беззаконного счастия. Из-за чего? Страсть?.. Нет, даже не страсть: вот она ушла из-под его власти, ее вынесли на берег, уверяет она, и он равнодушен к этому и пальцем не пошевелит, чтобы выманить ее оттуда опять на радужный пир жизни. Он сам уже в этот пир не верует… «Гордость, говорит она, – сатанинский грех». Гордость, да, пожалуй, когда она там, в Остроженковом доме, не кинулась ему прямо в объятия. А ранее?.. Ранее и того хуже – и краска стыда выступила ему на лицо: тщеславие, соблазн битвы и победы над девственным сердцем, и та, – прежде всего та — распущенность воли, с которою у нас никто «управиться не умеет», вспоминал он опять слова ее письма…
Все виденное, замеченное и испытанное им за последние месяцы воскресало теперь в его мозгу в сплоченных, живых и говорящих образах, а с ними возникала какая-то беспощадная ясность выводов и самоосуждения… «Безурядное время, бездарные люди, анархия и немощь умов, восходящее поколение, воспитываемое на отрицании всякой святыни, – раздраженное и тупое поколение варваров… А мы-то, мы-то сами, лучшие из предшествовавших ему, – сами-то мы что? «Эстетики» мы были; уродство формы одно претило нам в жизни, одна некрасивость зла3 возбуждала в нас отвращение к нему… Мы верили в «красоту», мы «страсть» возводили в культ, – и во имя их все дозволяли, все извиняли; под их флагом, убранные в их цветы, дерзко выступали у нас всякая разнузданность, всякий преступный каприз безудержной фантазии…»
Пред ним с неудержимою и мучительною силой представали картины, воспоминания столь еще для него недавнего прошлого: тиховейная летняя ночь, высокая комната с мерцающею пред иконами лампадой, молодая мать-кормилица у кровати, потонувшей в широких складках белоснежных занавесей… «Вся эта благодать и чистота… и уважение к себе – где они?» Все это лежало вдребезгах у ног его, сокрушенное его же руками…
«Чего ждать от детей таких отцов, как мы?» – неслось опять в голове его горячими и обрывистыми взрывами… «Общество без устоев и корней, плывущее как облако в пространстве по прихоти первого ветра… Всеобщая ломка и погром; все долой: живые побеги, родные предания, связи с прошедшим, с народом, с его нерушимыми верованиями… Слепые вожди, дешевые мыслители, куда ведете вы страну теперь, что тянет вас: злой рок, fatum?.. Нет, даже этого нет! „Torrent“ бессмысленный какой-то, рабство нищего ума пред фантасмагорией чего-то чужого, без духа жизни, без почвы под собою… Вы на этой слякоти и мрази здание ваших реформ строите, гражданскими правами великодушно наградить нас намерены… Вы прежде всяких прав научите нас долгу, научите отцами быть, вы семью спасите в России!» – с горечью и злостью, чуть не громким воплем вырывалось из груди Троекурова…
«Она поняла, она ушла к чужим эта женская, томительно и бесцельно алкавшая молодая душа, – ушла за „уздой“ и „дисциплиной“, поняла, что лишь под железными веригами послушания уймутся вечная тревога и судорожно тщетные искания ее». «Воля – бремя, воля – невыносимая тяжесть, – говорит она, – для того, кто, как все мы, не умеет подчинять ее высшему нравственному закону…»
Он встал, прошелся по всей длине своих комнат, продолжая думать:
«Ей нужно было, она чувствовала, „отдать себя в руки“, в надежные руки, a у нас – некому».
Он остановился в спальной, глянул, вдумчиво прижмурясь, в окно… Кресты ближней трехглавой церкви сверкали сквозь его стекла в мягком сиянии осеннего утра… Троекуров долго глядел на них…
«Некому? – вопросительно повторил он про себя. – Ужели ж все прежнее, крепкое прахом пошло и разнесено ветром?..»
Он поник головой… поднял ее опять:
«Так себя-то хоть умей в руки взять!» – проговорил он мысленно, и в стальных глазах его сверкнуло выражение какого-то мгновенного и бесповоротного решения.
Генерал Занесухин тщетно прождал весь вечер того дня доходного своего противника в Английском клубе. Курьерский поезд еще раз уносил Троекурова к берегам Невы.
XIII
Some rise by sin, some fall by vertue1.
Shakesp. Measure for measure.
2-…Да неизменен жизни новой
Дойду к таинственным вратам,
Как Волги вал белоголовый
Доходит целый ко брегам-2.
Языков.
Сентябрь стоял на исходе. Мелкий дождь шел с утра, но его разогнал поднявшийся к полудню ветер, и пелены разорванных туч уносились вдаль одна из-под другой по светлевшему небу… Вот и засинело оно, выглянуло солнце и заиграло алмазною гранью по каплям, скатывавшимся с широких листьев старых лип в большой аллее Всесвятского. В сыром воздухе потянуло теплом. Воробьи, припрятавшиеся от дождя под крышу дома, весело чирикая, запрыгали опять по террасе, пред окнами гостиной, в чаянии хлебных крошек, которыми награждала их каждый раз, как выходила из-за стола, «Божья душа», Лизавета Ивановна Сретенская.
Маленькая особа уже третью неделю гостила во Всесвятском… С кротко-радостною улыбкой на своих увядших губах стояла она в эту минуту у одной из стеклянных дверей гостиной и глядела сквозь нее на эти разносившиеся в небе облака, на волшебные тоны разноцветной осенней листвы под засверкавшими по ней внезапно солнечными лучами, на своих «воробушек-птичек сереньких, благодатных, ни тоски людской, ни ехидства нашего не знающих», причитывала она про себя на своем своеобразном, не то песенном, не то сказочном языке.
– Вот