Солнце, тень, пыль - Борис Крижопольский
Но на каком свете находился я в каждый данный отрезок времени, было понятно далеко не всегда. Закончив дежурство, я снимал бронежилет, передавал сменщику «узи», менял потрепанные, армейского типа, брюки, с множеством карманов, на джинсы, и ехал в университет. Этот переход в другой мир был гладким до тех пор, пока, посреди лекции о чешском структурализме, в открытое окно не вплывал тягучий призыв муэдзина, напоминая мне о том мире, который я оставил какой-нибудь час назад – мире, существовавшем в паре километров и в сотне световых лет от университетской аудитории. Я мучительно пытался связать между собой эти два мира, в которых протекала моя жизнь, и не находил никакой связи. Вот я студент, среди десятков таких же студентов, скучающих на лекции, мечтающих спуститься в кафе, поболтать и выкурить сигарету. А ночью я буду сидеть на Масличной горе, и травить байки с напарником, чтоб не уснуть. И когда ночную тишину разорвет захлёбывающийся ослиный крик, я подумаю, что эти же звуки в этом месте, в свое время, слышали Тит или Саладин, или монахиня Пелагея из своей выдолбленной в скале кельи…
Ощущение того, что я существую в нескольких параллельных мирах, никак не связанных между собою – как не могли существовать в одном мире душные ночи на Масличной горе и лекции о Генрихе фон Клейсте, призрачные ночные улочки Туль-Карема и книжные полки в моей комнате, тенистый киевский двор и бетонный бункер в Южном Ливане, – появившись несколько лет назад, уже не покидало меня.
Размышляя об этом странном, тревожащем меня ощущении, я понял, что оно возникло подспудно еще до Восточного Иерусалима. Однажды во время резервистских сборов, стоя на КПП и глядя, как медленно оседает на дорогу бурая пыль, поднятая колесами армейского джипа, я испытал ощущение дежа-вю. Десять лет назад, в такой же жаркий день, я стоял на дороге, глядя на оседающую пыль и в этот самый момент, я впервые испытал то чувство, которое будет сопровождать меня все эти годы. Я отчетливо вспомнил, не день даже, а именно тот миг, и чувство, не сводимое к понятиям, невыразимое словами, вобравшее в себя и давящую тяжесть бронежилета, и поблескивание щебня под солнцем, и сложный запах нагретого металла и горячей дорожной пыли – чувство, суть которого в ярком и отчетливом переживании момента, проекции этого переживания на недавние воспоминания, и остром ощущении несовместимости одного с другим…
… Всего за несколько часов до этого был старый дом в тихом иерусалимском квартале, дремотная тень акаций, возня голубей на лепном карнизе под окном моей комнаты – их воркование это первое, что я слышал, просыпаясь. Я подходил к окну и вдыхал утренний воздух, еще не высушенный безжалостным летним солнцем, еще хранящий влажные запахи ночи. Деревья подходили к самому окну и в просветах темной зелени мелькали головы и ноги студентов, сонно бредущих на занятия. Я ждал, когда на аллее, ведущей в класс, покажется знакомое серое платье, проплывет тяжелый узел черных волос, и я почувствую безотчетную грусть, сродни тихой мелодии, щемяще знакомому мотиву, поднимающемуся со дна памяти. Отсюда я видел широкое крыльцо учебного здания, ленивый обмен приветствиями, торопливый утренний кофе, последние жадные затяжки, перед тем, как зайти в класс. Мне открывалась медлительная прелесть наблюдения за жизнью, в которой не принимаешь участия.
А вечером будут скамейки, под деревьями, и будет звучать гитара, и девичьи лица будут такими загадочно-новыми в свете уличного фонаря, и волнующая близость черных волос, теперь распущенных, в их гладкости и блеске – осязаемый, материальный образ счастья.
То, что было моей жизнью последние три года: духота армейских палаток, жара и пыль, слякоть и грязь, непрестанное физическое и душевное напряжение, постоянное преодоление себя, ставшее привычкой – медленно отступало, становилось прошлым, таяло в предчувствии нового. И это новое было вокруг меня: старинные здания Ульпана и неторопливо-размеренный ритм его существования, лица лучащиеся молодой жизнью (была в них какая-то невинность, что ли, неискушенность, так отличавшая их от тех, других лиц, тоже молодых), и сам этот город, плывущий сквозь тысячелетия в таинственном мерцании своей красоты. Я уеду, и вернусь сюда, к тому, что ждет меня здесь, – говорил я себе. Осталось последнее небольшое усилие, чтобы стряхнуть с себя остатки старой жизни, теперь уже насовсем.
Мне предстояла поездка на ливанскую границу в расположение своей части, чтобы сдать снаряжение.
Ранним утром я сидел в автобусе, везшем меня на север. Темная зелень холмов казалась сумрачной в сером утреннем свете. Но уже за Латруном все заиграло яркими красками под ослепительным солнцем. Я думал о том, сколько раз приходилось мне вот так пересекать страну с юга на север или с севера на юг, и что тягостное чувство, сопутствовавшее каждый раз моему возвращению из дома в армию – чувство, сопровождаемое постепенным изменением пейзажа: от яркой зелени Кармеля и искрящегося моря в районе Хайфы, через монотонно-серые тона и оживлённое кипение Тель-Авива, – к строгим, отчуждённо застывшим в неподвижном, невероятно прозрачном воздухе холмам Иерусалима, и наконец, к угрюмому жёлто-серому однообразию пустыни, – чувство это никогда больше не вернётся ко мне. И сознание, что все это в последний раз, заставляло бережно подбирать крупицы последних впечатлений.
Но как всегда, чем дальше удалялся я от дома, тем тоньше становились нити, связывавшие меня с ним, и тем явственней и весомей надвигался, подступал, обволакивал меня мир, к которому я приближался. В Тель-Авиве я пересел на автобус, следующий в Кирьят-Шмона. Я уснул. А когда я открыл глаза, заколдованный мир Иерусалима, с его бликами и тенями, уже казался далеким и неправдоподобным сном…
Знакомый до мелочей автовокзал