Обагренная кровью - Николай Иванович Ильинский
Иван недоуменно пожал плечами: почему вдруг возник такой вопрос?
— Если лично ваше, Алексей Петрович, — начал философствовать Иван, — то я так понимаю: на данный момент вовремя подготовиться к жатве, это во-первых, побороть болезнь, это во-вторых…
— Ах, — отмахнулся рукой Лыков и подошел к раскрытому окну хаты. — Посмотри на улицу…
Ничего примечательного на улице Иван не увидел.
— Не понимаю, Алексей Петрович, на улице тихо…
— Тихо! Только и всего? Всю жизнь мы корчимся, как жабы, которые лезут на корягу, ругаемся, работаем от зари до зари, но не видим этих зорь, не видим этой красоты и… в темную яму!.. А там, какая красота? Там черви, тьфу, гадость какая!
— А как же Бог? — вмешалась Евдокия в рассуждение отца.
— Так я же отказался от него!.. Да! Посчитал, что я сильнее и мудрее его. Но… что-то у меня не получается — и ни сил, и ни мудрости: одна развалюха…
— Ну, что вы, Алексей Петрович, такая мрачная философия! — запротестовал Иван.
— Никакой философии, зять, хотя я и не знаю, что это такое — философия!.. Я ведь до зубов вооружен церковно-приходским образованием… Я просто хочу сказать, что не умеем мы ловить моменты жизни, а она прекрасная… На улице тихо, а я и хочу тишины! Я ее пил бы и пил… без конца, — с горечью в голосе говорил Лыков, и лицо его отражало душевное страдание. — Ну, все, Иван Афанасьевич, я должен лечь в постель… На улице жизнь, а у меня ее почти не осталось…
— Отец! — Евдокия вскочила с места. — Какие у тебя думки… Уморился, небось… Так полежи!.. Пойдем в спальню, я тебе помогу…
— Прости, Ваня, я действительно устал, — кивнул Лыков Ивану и продолжал: — Мы ищем счастье в войнах, в революциях, в коллективизации, а оно вон… на улице, в догорающем закате…
Иван еще раз посмотрел в окно. На улице здоровые мужики сидели на бревнах, как куры на насесте, курили, грызли семечки, выплевывая шелуху под ноги, на бревна и на свои же колени и, смеясь, о чем-то говорили. И у Ивана пронзительно глубоко в сердце отозвалась боль за председателя колхоза, который всю свою жизнь отдал, как ему казалось, за счастье других, но внезапно стыл больным, одиноким, и теперь теряет свое. Глубокая рана в награду! Да и было ли оно, как любит говорить Пентелька Жигалкин, наяву это счастье или только снилось?
Евдокия вернулась в горницу, прикрыв за собой дверь в спальню, подошла к столу. Иван ожидал откровенного разговора с женой, но его не получилось. Ему упрекать ее в чем бы то ни было не хотелось, тем более показывать свою ревность было неловко — характер не тот, и Евдокии открыться перед ним в своих чувствах к другому было и стыдно, да и не нужно. И так обоим им стало как никогда ясно — семейная жизнь разлаживается, распадается и не существует такого клея, которым можно было бы ее склеить вновь.
— Ни на какой полуторке ездить я не буду, — не столько для жены, сколько для самого себя вдруг сказал Иван.
Евдокия подняла на него глаза. Из-под длинных ресниц на него лился глубокий свет равнодушия и досады, припухшие губы ее чуть дрожали. Иван вдруг растерялся и сник: все-таки она была красивая даже в состоянии неприязни к нему. Сердце его защемило, но он старался преодолевать нестерпимую боль и не показывать вида, что очень переживает размолвку. Вместе с мягким, добрым характером в нем уживались гордость и достоинство. Падать на колени и лить слезы противоречило его натуре.
— Уеду я на Дальний Восток, — сказал Иван, отводя свой взгляд в сторону. — Вербуют туда, там шофера нужны. — А потом неожиданно, словно утопающий хватается за соломинку, предложил: — Поедем вместе, подальше от всего этого?
— А как же отец?! — Евдокия округлила глаза. — Кроме меня, у него никогошеньки!.. Ему капли воды подать некому…
— Я понимаю, Дуся, отца в таком положении оставлять нельзя… Сделаем так: сначала я один поеду, обживусь, насчет квартиры похлопочу, а потом ты приедешь, время будет… — Он хотел сказать, что будет время подумать об их взаимоотношениях и решить, что с ними делать, но не докончил мысль. — Словом, я в Нагорном не останусь, — в его голосе прозвучала твердость и воля.
— Не знаю, — неопределенно ответила Евдокия и, помолчав немного, добавила: — Ты иди домой один, а я останусь здесь… Боюсь за отца… Как-нибудь после поговорим про Дальний Восток…
— Хорошо, — кивнул Иван. — За Алексеем Петровичем нужен уход…
«Нужен уход, нужен уход»! — повторял он, идя по улице, повторял не для себя, а для всех нагорновцев, которые, как ему казалось, изо всех окон наблюдают за ним и смеются. Но ему, обиженному и (при этой мысли он густо краснел) рогатому, в этот вечер не было так стыдно: Евдокия осталась ухаживать за больным отцом, и в этом нет ничего предосудительного.
VIII
Летом вечера приходят с опозданием, солнце неохотно прячется за горизонт, разливая над ним море света. А затем медленно и долго гаснут лучи и синева окутывает все вокруг.
Почувствовав себя несколько лучше, Алексей Петрович встал с постели, хотел подойти к окну, вдохнуть вечерней свежести, но, увидев в доме Евдокию, взволновался:
— Почему еще здесь?
Она спокойно пожала плечами.
— А кто ж за тобой присматривать станет? Надо бы тетю Дашу позвать, — нерешительно предложила Евдокия с тайной надеждой, не прячась от чужих глаз, побывать в степи, на хуторе, и, может быть, увидеть там Василия. — Я сама бы сходила или съездила за нею на Выселки.
— Зачем? — возразил Алексей Петрович.
— Ты же вон опять разболелся, как ей об этом не сказать — обидится, она не чужая, сестра твоя!
— Нечего зря тревожить Дашку, у нее и без того здоровье не ахти какое…
— А я соскучилась по ней и Валерку давно не видела, будто он в Харьков уехал.
— Это я сестре и Илье Стратоновичу посоветовал отправить его в город. Не ходить же ему из Выселок в нашу школу, далеко и зимой опасно — волки по степи рыщут, а зимой они голодные, злые…
— У нас еще пожил бы, вон сколько свободного места!..
— У нас хорошо, но город есть город: там и школа посильней, там и культура,