Девичья фамилия - Аврора Тамиджо
– Все, что не нужно, оскорбляет Господа и должно быть выброшено.
Хотя от Санта-Анастасии до Сан-Ремо-а-Кастеллаццо было всего несколько километров, когда Патриция впервые надела свою светло-серую форму, ей показалось, что она страшно далеко от дома. О нем напоминали только красные буквы, вышитые Сельмой на жакете. Она обнаружила, что жалеет даже о своих красных платьях, таких же как голубые платья Лавинии. Первым делом она начала скучать по сестре: теперь, когда больше не нужно было беспокоиться о ее разбитых коленках, Патриция чувствовала себя так, будто потеряла цель в жизни. Кто знает, вспомнит ли ее Лавиния после долгой разлуки: она маленькая и не слишком смышленая, того и гляди забудет. В тот вечер во время ужина за столом было множество незнакомых лиц, чьи обладательницы смотрели на нее без всякого интереса или, наоборот, слишком настойчиво. Патриция усвоила, что нужно молчать и сидеть прямо, сжав под столом колени и прижав локти к телу; с каждой ложкой безвкусного картофельного супа она все больше тосковала по бабушке. Но хуже всего пришлось в первую ночь, под одеялом; свет погасили в то время, когда дома Патриция обычно еще только помогала убирать со стола. Она не только не хотела спать – в одной комнате с ней находились еще девятнадцать девочек, и звук их дыхания был невыносим, как и похожие на тиканье настенных часов шаги монахинь, которые, как солдаты, расхаживали под дверью дортуара. Из зарешеченного окна рядом с кроватью падали на пол длинные грозные тени. Дома, за исключением зимы, мать всегда оставляла окна открытыми, чтобы впустить теплый воздух, и, если бы Патриция в этот вечер в начале сентября вдруг оказалась в своей комнате, она почувствовала бы, что со двора тянет запахом табака дяди Фернандо, и, возможно, услышала бы, как он беседует с Санти за столом из орехового дерева. Отец ведь предупреждал ее, чтобы она не уезжала в школу-пансион.
– Ну и глупая же ты, – услышала Патриция голос Санти в своей голове. – Теперь тебе придется навсегда остаться тут, с монахинями. Глупая, глупая.
Первые несколько месяцев дались ей тяжело.
Монахиню, присматривавшую за дортуаром Патриции, звали сестрой Анжеликой, и это ангельское имя ей совершенно не подходило. Она прохаживалась между столами, проверяя – вдруг кто-то ест слишком много или слишком мало или вообще не ест. Она присутствовала на всех уроках и сидела в конце класса на высоком табурете. Она следила за девочками в саду, в швейных мастерских, в библиотеке, на скамьях для богослужений. Именно она каждый вечер в восемь тридцать объявляла, что свет в дортуаре пора гасить. Если она замечала, что кто-то не ест, разбрасывает еду или объедается, если слышала, что какая-нибудь девочка говорит во время урока, когда ее не спрашивают, если во время дневной работы видела, что кто-то отлынивает или хитрит, если обнаруживала, что какая-то девочка не спит после отбоя, то подходила и зловеще спокойным голосом говорила:
– Встань, благословенное дитя.
После чего с неизменным спокойствием уводила несчастную за собой в часовню мученицы Анастасии и заставляла встать на колени перед золотым алтарным образом святой. Там сестра Анжелика снимала с пояса четки – длиной с вожжу, из деревянных шариков размером с оливку, – и стегала ими по спине тех, кто плохо себя вел. Десять или двадцать ударов, в зависимости от тяжести проступка, и потом еще нужно было стоять на коленях со сложенными руками, глядя в глаза мученице Анастасии, столько, сколько сестра Анжелика сочтет уместным. Но не это было самым страшным наказанием. Тех, кто вел себя особенно плохо, отправляли в кабинет матушки Сальватриче, матери настоятельницы монастыря.
Высокая, как дерево, тощая, как веретено, с длинными худыми пальцами и фиолетовыми венами, ветвившимися под прозрачной кожей рук, настоятельница не тратила времени на упреки и никого не била. Ее кабинет представлял собой огромную красивую комнату – стены увешаны полками, забитыми старинными и редкими книгами, частью под стеклом, частью без; позади массивного деревянного письменного стола большое окно, за которым видны горы. С другой стороны комнаты была дверь, которая вела в пустой чулан, размером не больше шкафа и без окон: тех, кто не подчинялся правилам, запирали там и выпускали, только когда настоятельница сочтет, что они достаточно наказаны. Рекорд – по слухам – принадлежал некоей Рине Малавенде, которая пять лет назад провела в чулане целых два дня без еды и питья. Так, по крайней мере, рассказывали Патриции.
Об этих наказаниях она узнала рано. В первые месяцы в пансионе Патриция куда реже лежала в постели, чем стояла на коленях перед ликом мученицы Анастасии, куда меньше сидела за партой, чем в чулане матушки Сальватриче. Темнота и удары четок поумерили ее желание бунтовать, но она снова и снова ошибалась, снова и снова находились правила, о существовании которых она не знала. Будь у нее подруга, которой можно пожаловаться, было бы другое дело, но за несколько месяцев в пансионе Патриция так и не нашла себе компанию.
Большинство девочек были сиротами: в одной только комнате, где спала Патриция, их насчитывалось четырнадцать из двадцати, а во всем пансионе гораздо больше. Они словно появились на свет прямо там и никогда не смели перечить монахиням. Их называли Сонями, потому что они всегда казались полусонными. Кроме них, в монастыре Святой Анастасии жили Богачки – дочери зажиточных семей из четырех деревень, которых отправили в монастырь, чтобы они получили образование и остались непорочными. Две из них, Туцца Палаццоло и Мария Кончетта Конте, жили в одном дортуаре с Патрицией и в будущем готовились принять обеты. Если бы дядя Донато не объяснил, что ей не обязательно становиться монахиней, то, учитывая, что у них была харчевня в Сан-Ремо, а ее мать славилась своим шитьем, благодаря чему семья Кваранта снискала известность во всех четырех деревнях, Патриция рискнула бы присоединиться к Богачкам. Вместо этого она была одной из четырех Бандиток своего дортуара: их так прозвали потому, что думали, будто они совершили что-то плохое, потому и оказались в Санта-Анастасии. Джаннетта Сперанца и Туллия Паламара были родом из Сан-Квирино, и, хотя одна была смуглой и невысокой, а другая – рыжей и худой, одна – застенчивой и робкой, другая – непокорной и энергичной, они притворялись подругами. На самом же деле Туллии нравилось командовать, а Джаннетте надоело подчиняться; Патриция постоянно видела, как они препираются, была уверена, что они уже давно мечтают задушить друг друга во сне, и не хотела в это впутываться. Рита Беккало, дочь садовника Саро Беккало, который работал в монастыре и в пансионе, приехала на той же неделе, что и Патриция; отец запер ее тут, потому что в тринадцать лет она была красива, как сама Богоматерь, и он боялся, что кто-нибудь завлечет ее на кривую дорожку. Саро был готов работать бесплатно, лишь бы мать настоятельница держала его дочь в пансионе столько, сколько сможет, под присмотром персональной опекунши – сестры Береники, доброй старушки, которая следила за Ритой круглые сутки и никогда не выпускала ее со двора. Рита была молчаливой и всегда казалась грустной; если не было занятий, она сидела в саду, читала и ждала, когда придет отец. Патриция, хоть и не была такой красивой, как Рита, тоже всегда была одна. Монахини, узнав, что она дочь Сельмы Кваранты, очевидно, ждали, что она поступит в швейную мастерскую. Они говорили ей, что именно монахиня из Санта-Анастасии в юности научила ее мать искусству вышивки, но Патриция не очень-то в это верила: за эти месяцы она поняла, что монахини только притворяются скромными и смиренными, а на самом деле любят приписывать себе заслуги, которые не могут доказать. Как бы то ни было, Патриция держалась подальше от швейной мастерской, потому что там постоянно крутились проворные Богачки, хвастаясь тем, как красиво и аккуратно вышивают. Да и шить ей нравилось только вместе с матерью. Она предпочитала сидеть в библиотеке, где ее никто не трогал и где обычно бывали только неприметные Сони. Поначалу она