Луша - Карина Кокрэлл-Ферре
Она радостно кивала с набитым ртом.
В войну их детдом эвакуировать не успели: много заводов надо вывозить в тыл, чтоб не достались врагу, а поездов мало, так им объяснили учителя. Во время бомбежек они отсиживались в глубоких детдомовских подвалах. Большие подвалы, со сводами. Там к стене были прикручены старинные латунные таблички с надписями. Учитель немецкого Николай Карлович сказал, что надписи эти по-немецки, и они означают сорта пива. И стал рассказывать, что здесь раньше немцы жили, но не фашисты, а хорошие, они триста лет назад, до революции, строили флот на их реке Ворожке для какого-то царя. Флот — это значит много кораблей, а до этого у России кораблей не было. И что многие из этих хороших немцев остались тут, стали жить, дома себе построили, пиво вот варили какое-то.
Коля слушал-слушал, смотрел-смотрел на немецкие буквы, а потом подошел и на них да как харкнет! И потом все детдомовцы стали на них плевать и молотить кулачками, и она тоже, и, когда плевала и молотила, становилось почему-то не так страшно, хотя наверху рвались бомбы.
А Николай Карлович грустно качал головой и говорил непонятное: «Дорогие дети, когда-нибудь и вы поймете, что любого человека и любой народ, даже народ Гауфа и Бетховена, можно превратить в чудовище, если внушить ему одновременно обиду и превосходство. Превосходство и обиду. И разрешить убивать».
Он всегда говорил непонятное, никто его не слушал, а Таня тогда больше бомбежки вот чего испугалась: на ее карточке ведь тоже надписи какие-то очень похожие на вот эти немецкие. А ну как Коля узнает и заставит на карточку плюнуть и порвать. Именно тогда говорить ему о карточке Таня раз и навсегда передумала.
Так и пошло.
Коля сказал еще, что в их детдом бомба не попадет никогда, можно даже не сомневаться. Потому что стоит у входа товарищ Сталин, и он их оберегает. Коля уже получал взрослый паек и все знал.
Ворож бомбили, но Сады уцелели, и в их детдом правда ни одна бомба не попала. Прав оказался Коля. Защитил их Сталин. Даже ее, дрянь такую.
Страх боролся в ней с желанием хоть иногда рассматривать фотографию. И она пробиралась ночами в вестибюль, чтобы хоть одним глазком взглянуть на людей в лодке, уверить себя, что они не приснились ей. Когда смотрела на карточку, вспоминалось все больше. Книга. Страницы толстые. Буквы. Рисунки. Ужасное чудовище в лесу. Зубастый кот на дереве. Девочка с длинной, как у змеи, шеей, старый всадник в железном костюме, и огромная, но не страшная, а мягкая, как подушка, говорящая гусеница, бахромчатый оранжевый свет, тихий голос, который читает и читает, пока она не уснет. И песня про звездочку в небе. И голубая тарелка, а на ней блин — пахучий, горячий. Страшно было, хотелось вспомнить все больше, но не получалось, словно открывали какую-то дверцу и оттуда выпускали все эти виды, звуки, запахи, а потом дверцу захлопывали — и все, ничего. Как ни бейся лбом, ничего больше не вспоминалось.
Таня соскальзывала с койки, спускалась по лестнице, к Сталину, уговаривая: «Товарищ Сталин, миленький, я тебя больше всех люблю, а их не люблю совсем, но только разок посмотрю и все». Врала, дрянь такая, самому товарищу Сталину. Вот до чего докатилась.
Однажды, забившись в угол, за памятником, в полумраке она рассматривала запретные лица. Под потолком горела только тусклая лампочка.
— А ну, что ты здесь делаешь? Что ты здесь прячешь?! А ну дай сюда!
— Ничего… я… Зоенька, милая, тише, тише!
— Тише?!
Пионервожатая Зоя ловко выхватила у нее фотографию, поднесла к расширившимся глазам:
— Что-о-о?! Кто тебе это дал?! Отвечай!
Тане показалось, что этот кошмар происходит не с ней. Случилось именно то, чего она больше всего боялась. Страх оглушил, ослепил Таньку, был как падение в воду с обрыва. Ее тоже увезут на машине, как давным-давно увезли Аглаю Олеговну, и никто ее больше никогда не видел.
— Никто… Я нашла. На полу… — услышала она собственный дрожащий голос.
— На полу?! Так вот ты какая, тихоня… Да за это знаешь, что полагается, Речная? Расстрел. Вот что полагается.
Зоя с отвращением рассматривала буквы на обороте, переводя на нее такой же полный омерзения взгляд.
Звуки доносились до ушей Тани глухо, как будто голову закутали одеялом.
— …это теперь улика… конфискована… судить на общем собрании… исключить из рядов… …в то время, когда вся страна… коммунизм… товарищ Сталин… в наших рядах… выведем на чистую воду… как бешеных собак…
Все пропало. На нее будут устремлены сотни глаз товарищей (и Колькины!), наполненные справедливой ненавистью.
— Зоенька, тише, ну пожалуйста, не говори никому! Ну пожалуйста, Зоенька, хочешь я на колени встану! Зоенька, любименькая, хорошая, ну прости! Это не моя фотография, я даже не знаю, кто на ней. Она просто краси-и-ивая, я ее на полу нашла.
— Нет, милая, так легко ты не отделаешься. Всех своих сообщников назовешь. И не мне, а там, где следует. Я сейчас всех на ноги подниму!
Таня почувствовала, что по озябшим ногам в валенки побежал горячий, вонючий… испуг. Зоя брезгливо сморщилась.
— Зоенька, у меня живот… схватило. Я ее выброшу, хочешь, в уборную выброшу? На твоих глазах… Вот!
Таня вырвала у Зои фотографию и, не помня как, выскочила из двери в одной рубашке, уронив одеяло, в которое куталась. Зоя бросилась за ней по узкой тропке между высокими сугробами, выше их роста. Поверх рубашки на Зое была какая-то кофта. От них шел пар, мороз стоял такой, что снег не просто скрипел — визжал, но Таня неслась к уборным в конце тропки, ничего не слыша и ничего, кроме ужаса, не чувствуя.
— А ну стой, слышишь, стой, Речная, отдай улику! — гналась за ней Зоя.
Во время борьбы в дверях сортира Таня поскользнулась на зловонных наледях, падая распахнула спиной дверь, и ее вынесло, вышвырнуло на затоптанный снег. Она все сжимала карточку. Уже на снегу, ударила дверь валенком. Дверь захлопнулась. Щеколда сама упала в паз. Запирались детдомовские сортиры снаружи, чтобы воспитатели могли проверять, не курит ли кто, и чтобы двери не распахивал ветер. Зоя, запертая внутри, стала бешено колотить в дверь, а Таня понеслась по морозу обратно в детдом.
Зоя колотила и колотила…
Обделавшаяся от страха, вонючая Танька, зажимая руками уши и трясясь от озноба под одеялом, не понимала, почему никто не слышит оглушительного грохота и криков. Ведь не было в мире громче звука. Больше всего на свете она хотела, чтобы смертельно опасную Зою никто не услышал