Песня имен - Норман Лебрехт
Кроме того, были чисто личные соображения. Война близилась к концу, и нас все сильнее беспокоила судьба семьи Довидла. Сообщалось о массовых убийствах в Восточной Европе. В апреле 1942 года «Манчестер гардиан» писала, что истреблен миллион евреев. В июне того же года «Дейли телеграф» сообщила о душегубках, очищавших от евреев целые селения. В ноябре один из еврейских лидеров Америки раввин Стивен Вайз, основываясь на документе госдепартамента, сообщил, что в ходе «кампании уничтожения» убито два миллиона евреев. Упоминалось место под названием Аушвиц.
Довидл сам читал эти сообщения в газетах, развозя их за десять шиллингов в неделю плюс чаевые. Последнее письмо из дома пришло через Швейцарию, многократно вскрытое и заклеенное цензорами. Мелким материнским почерком было написано, что семья, насколько это можно сказать, здорова. У него родилась сестра Бася-Бейла, хорошенькая черноволосая девочка, но, к несчастью, в восемь месяцев она заболела дифтеритом и за сутки умерла. Песя нарисовала углем чудесный портрет девочки, но посылать рисунки за границу запрещено, так что придется ему подождать до конца войны, чтобы узнать, как она выглядела. Малка выросла, хорошая девочка, большая помощница маме.
Скоро их устроят в другом месте на востоке, где будет не так тесно. Ужасно скучают по нему и благодарят милостивого Бога за то, что их любимый сын в безопасности и тепле, и окружен заботой, и хорошо успевает в музыке. Довидл носил письмо в грудном кармане, всегда теплое, застегнутое вместе с болью.
Щадя его чувства, мы не обсуждали при нем судьбу евреев.
— Не верь всему, что читаешь в газетах, — предупреждал меня отец летним вечером во время прогулки. — Относись к этим сообщениям осторожно, учитывая возможную пропаганду и еврейскую склонность к истерии.
— Но это страшно читать, отец.
— Надо подождать, увидим, — сказал Мортимер Симмондс. — Союзники высадились во Франции, Европа скоро будет свободна, тогда мы должны приложить все силы, чтобы помочь ему.
Меня мучили разные варианты событий. Если родители остались живы, Довидл, конечно, будет с ними. Если они погибли, он все равно может уехать в Польшу или еще куда-нибудь, чтобы начать новую жизнь. Может сойти с ума, как Йозеф Хассид — ему, я слышал, поставили диагноз шизофрения и посадили в польскую лечебницу около Эпсома. И так и так я могу потерять его, и эта мысль была невыносима.
Так что я не заводил разговоров об этом, а Довидл все глубже уходил в себя. Часто по утрам, за завтраком, когда он сидел с красными глазами и серым лицом, я старался его развеселить. Правильно ли делал? Или надо было вместе с ним предаваться мучительным размышлениям? Обнять его за худые плечи и как-то оттянуть на себя его боль? Может быть, так отвратил бы я будущую катастрофу?
Что рассуждать задним числом? Как всякий подросток, я был больше занят собой. Главный мой страх был — потерять Довидла. С ним я был уверенным в себе, способным, презентабельным, почти красноречивым. Без него опять буду толстым размазней с дефектом речи. Он был Рабби для меня, Голема, Кларой[49] для меня, Шумана, лампой меня, радиоприемника. Если я не вторгся в его переживания, когда это могло быть во благо, то потому, что боялся нарушить наш симбиоз. Моя нужда, позорно думал я, настоятельней его нужды. Если бы он сопутствовал мне до полной моей зрелости, я был бы в состоянии помочь ему так, как ему требовалось.
Страшная правда открывалась обрывками. Через неделю после конца войны мы с Довидлом сидели в зале кинохроники около Оксфорд-Сёркус и смотрели трупные сцены освобожденного Бельзена. Словами не описать того, что мы увидели. Зверство, варварство, жестокость, чудовищность, бесчеловечность — эти существительные затерла и опустошила военная пропаганда. Мы вышли, спотыкаясь, в притворно обнадеживающие весенние сумерки, мерцающие огоньками после долгих лет затемнения.
— Они говорят, что нашли еще много живых заключенных, — утешил его я.
— Пошли домой, — сказал он.
Сказать было больше нечего: скованность рождала непонимание, потом навалилась усталость от пережитого шока. Того, что ум не мог охватить, он не хотел знать. Число шесть миллионов сплавилось в клише, коллективно оплакиваемое, лишенное индивидуальных черт. На еврейском кладбище в Эдмонтоне хоронили доктора Штейнера; провожавших едва набралось необходимых десять человек, и я глотал слезы, глядя на Довидла, стоявшего с сухими глазами. У него отмерла способность горевать.
Месяцы прошли, прежде чем удалось выяснить, что стало с его семьей. Мои родители развили энергичную деятельность. Отец разослал имена Рапопортов по лагерям перемещенных лиц и дал объявления в «Джуиш кроникл» и «Палестайн пост» на страницах, пучившихся от потерянных душ, безнадежно разыскивавших своих любимых. Мать привела в действие свою сеть беженцев, раздавая задания тем, кому помогала. Отец отправился к главному раввину, специально чтобы встретиться с его рыжебородым зятем раввином, доктором Соломоном Шонфельдом, который постоянно ездил в Польшу за еврейскими сиротами. Доктор Шонфельд записал данные, но ничего не обещал. Мы увиделись с ним через несколько недель на вокзале Виктория, когда он вел стайку растерянных еврейских детей, которым удалось спастись. Иммиграционные чиновники не пускали его, и он из-за барьера жег их синим огнем взгляда. Заметив отца, он устало и грустно покачал головой.
Мортимер Симмондс не привык сдаваться. В последний раз надев свою форму военного времени, он обрушился на министерство иностранных дел и потребовал разрешения возобновить культурный обмен с Польшей. К его удивлению, оба правительства одобрили его идею. Британское надеялось, что музыкальная увертюра поможет нейтрализовать советское влияние в Варшаве, а поляки потихоньку искали щелей под опускавшимся железным занавесом. В мае 1946-го, в день шестнадцатилетия Довидла, отец отправился в Варшаву, Лодзь и Краков с квартетом Парри, сопрано Элейн Филдинг и причудливой дипломатической программой из Бриттена, Шёнберга, Пёрселла и Шимановского, а также с кипой партитур для раздачи музыкальным училищам. Он вернулся через две недели, почти не в силах говорить из-за стрептококковой ангины и душевного упадка.
— Все, что я могу сказать тебе, Дэвид, — прохрипел он, — от твоего родного дома не осталось ни единого кирпича, и неизвестен последний адрес семьи перед ее депортацией. Ни соседа, ни сторожа, ни продавца, ни одного свидетеля, который мог бы рассказать, что случилось с ними. Обе улицы исчезли с карты.
— Известно, когда они уехали из Варшавы? — спросил Довидл.
— Это мне удалось выяснить. Дата депортации — восемнадцатое августа сорок второго года, пункт назначения — Треблинка. Хорошего мало. Треблинка — лагерь уничтожения, а