Лиственницы над долиной - Мишко Кранец
— Я буду исповедоваться, — еще решительнее повторила она. — Алеш! — позвала она Луканца. — Подойди к стене, прочти их имена.
Тот не подчинился.
— Зачем мне вставать, мама, они и так передо мной как живые, все пятеро — Матко, Венцель, Лойзе, Стане, Альбина.
— Нет, там, на стене, память о них, о каждом в отдельности, — сказала она. И действительно, пустую переднюю стену занимало пять похоронных извещений в рамках и под каждой похоронкой висела фотография. А раньше там были иконы.
— Ты сняла иконы? — невольно вырвалось у священника.
Она посмотрела на него, словно с удивлением:
— Тех, прежних святых, я не знала. А это мои дети, мученики, все пятеро.
Яка поднял взгляд на похоронки. Когда он бывал здесь раньше, он обращал на них внимание, но не видел в этом ничего особенного. В конце концов здесь, в горах, почти в каждом доме висит по одной, а то и по две — по три. У Яковчихи их было пять, только ведь это прошлое. Петер Заврх молча смотрел на переднюю стену, с которой пять «мучеников» вытеснили для Францы Яковчевой стародавних святых. А Яковчиха добавила с болью в голосе:
— Это мои дети. Вот уже десять лет я напрасно зову их домой.
— У Фабиянки! — съязвил Петер, рассердившийся, что она сняла со стены святых. Но она возразила ему только взглядом, а сказала спокойно:
— У Фабиянки, дома, в поле, в пути, днем и ночью, Раковчев, всегда и повсюду. — Этот ее тон потряс художника. Алеш склонил голову, полный покорности и смирения перед чем-то, чего он сам не смог бы назвать. В этот миг священник Петер со своим богом показался обоим беспомощным, потерянным, заслуживающим сожаления, а Яковчиха с ее похоронками и спокойствием — сильной и стойкой.
— Когда я дома одна, — продолжала она, — они приходят ко мне, все пятеро. Сяду, прикрою глаза, а они уже рядом, и разговаривают со мной. Они и к Фабиянке за мной приходят, когда я их позову. — От сильной боли она зажмурила глаза. Лихорадочно заторопилась, но скоро успокоилась. — Я родила восьмерых детей — четырех мальчиков и четырех девочек. — Яковчиха повернулась к священнику. — Теперь-то мне понятно, Раковчев, почему ты передумал и пошел другой дорогой. — Она усмехнулась. — Со мной у тебя было бы восемь детей, Петер! С корзиной на спине, мы с Яковцем заботились о них и ждали, пока можно будет переложить короб на их плечи. И они выросли. Но не для нас. Когда ты пришел в наши края, Алеш?
— Семнадцатого февраля, в сорок втором, мама, — ответил Алеш, словно на допросе. — Я пришел к вам, и Минка карандашом отметила этот день на стене. «Для мамы, — сказала она, — пусть помнит, когда все началось». — Яковчиха чуть кивнула. — От вас мы ушли втроем, — с улыбкой продолжал Алеш.
— А у меня осталось шестеро. — Она улыбнулась. — А потом первые двое пришли еще за тремя, — продолжала она голосом, полным спокойствия, доброты и щедрости.
— Да, мама, еще за тремя. — Теперь улыбнулся Алеш. — Каждую неделю уводили по одному…
— Всего пятеро, — подытожила она, глядя на Петера. — А теперь вместо них похоронки. Ты отдал себя богу, а я отдала детей, пятерых, родине. Тогда мы говорили: за свободу — так, Алеш? Разве я когда-нибудь сказала, что не отдам?
— «Восьмерых, я родила, — сказали вы, — и для благородного дела, если понадобится, отдам всех восьмерых».
— Всех восьмерых, Алеш, — счастливым голосом подтвердила она.
Он кивнул и продолжал:
— Вы их и отдали, даже тех, кто оставался дома. Вы все были с нами. Девочки приносили новости, были нашими связными, девочки, которым впору было играть в куклы. И себя, мама, вы тоже отдали; девять человек — родине, свободе, социализму.
— Это уж не так важно, — сказала она, прикрыв глаза. — Враги пришли в нашу страну, убивали наших людей, и я не думала о социализме. Если они воевали и за это — тем лучше. Ведь они погибли не за себя, для себя они ничего не хотели. И мне тоже ничего не нужно. Ну а если от этого будет польза и для других, тем лучше, Алеш. — Она снова повернулась к священнику и сказала со страстью: — Это тебя тревожит, Раковчев? Ты пришел исповедать меня перед смертью, вот я и исповедуюсь.
— И правда, Петер, — вмешался Яка; он заговорил тихо, медленно, с болью, в эту минуту ему казалось, что благодаря Минке это и его дом, — если подумать, что ты променял жизнь на цыплят, випавец и уютный уголок на небе, и если повесить твои заслуги вместо икон или похоронок…
Петер Заврх побледнел от злости и унижения.
— Я отдал себя служению богу во имя великой цели — спасения человека, — ответил он. — Если бы ты пошел по моим стопам, Якоб, ты бы оценил мою жертву и не говорил бы о цыплятах и випавце. — По-видимому, Петер хотел сказать еще что-то, не Якоб опередил его:
— Верно, ты пожертвовал собою, Петер. Но если принять во внимание все факты, не следовало бы тебе сейчас приходить к Яковчевой маме за наперстком ее грехов… Вспомни хотя бы о сегодняшнем визите в Раковицу…
Петер широко открыл глаза, у него перехватило дыхание, он побледнел еще больше.
— Не надо так, Якоб, — остановила его Яковчиха. — Когда Раковчев учился, времена были другие. Выбора не было: или корзину за спину, или скитайся по белу свету, и тут и там — нищета. А если ты шел учиться, да на священника — тех больше всего почитали, — тебя ждала прекрасная жизнь. И никаких бедствий. — Переведя взгляд на Петера Заврха, она неожиданно заговорила: — Я исповедуюсь тебе, Петер, тебе, парень из Раковицы, во всех грехах, за все шестьдесят пять лет своей жизни. Только с чего начинать-то, Петер? Может, вспомним, как мы учились в нашей деревенской школе и вы, мальчишки, вырезали девичьи имена на молодых деревьях вдоль лесных тропинок и ловили нас за юбчонки? Или о том, как рыскали за нами и взбирались по приставным лестницам к окнам? Или о том, что было между нами, Петер? Оставим это, — сказала она тихо, с доброй, прощающей улыбкой. — Я подарила тебе то, что ты хотел. Ты сам покончил с этим, и бог тебе наверняка простил, Раковчев, да еще и возрадовался, что ты выбрал не меня, а его, а меня бросил таскать корзину. Йошту Яковцу я об этом ничего не рассказывала, хотя именно про тебя он и хотел услышать. Что поделаешь — все вы, мужчины, одинаковые! — И Яковчиха усмехнулась.
— Франца! —