Лиственницы над долиной - Мишко Кранец
— По желанию людей ты поставил на этом месте распятье, так? — И не сводя с Якоба глаз, она продолжала свою исповедь; суровые слова падали в неподвижную, глухую тишину:
— Йошта Яковца убила я, своими собственными руками, потому что он стал предателем.
Яковчиха перевела взгляд с Якоба, у которого захватило дух, на Алеша Луканца, смотревшего на нее изумленно, с приоткрытым ртом, а затем — на священника Петера Заврха и, мгновение помолчав, шепотом повторила:
— Йошта, своего мужа, убила я, Петер.
Потом она резко повернулась к Луканцу, спокойная, как будто это и не она вовсе только что обращалась к священнику, и спросила у Алеша:
— Скажи, Алеш, Стане кого-нибудь выдал?
— Мама, — запротестовал Алеш, — ваши дети никого не выдали. Тем более Стане — ведь он был комиссаром.
— Значит, не выдал, — кивнула она удовлетворенно. — Я слышала, его расстреляли где-то возле Литии.
— Мучили, а потом расстреляли, — уточнил Алеш.
— А мне так и не удалось узнать, где его похоронили, — сокрушенно сказала она, как будто это больше всего печалило ее.
— Этого многие не знают, мама, очень многие, — ответил Алеш.
— Мертвым все равно, где лежать, — продолжала она. — Когда человек умер, родные места да и вообще весь мир теряют для него свою красоту… А они со мной, здесь, на стене. Стою перед ними, и представляется мне, что эта комната — их вечный дом. Дом, — подчеркнула она, — а не кладбище. Место, куда дети приходят играть, когда на улице идет дождь. Здесь я их родила, здесь они росли, а сейчас вернулись сюда навсегда. Мне все чудится, будто они живые. Когда я вхожу, кто-нибудь из них улыбается мне, а то все рассядутся вокруг стола и разговаривают со мной.
— Яковчиха, — перебил ее Петер Заврх, он совсем потерял терпение. — Тебе не кажется, что было бы лучше прекратить этот разговор? В конце концов я не за этим сюда пришел. — Он попытался встать, намереваясь уйти, но не смог. Его руки беспокойно шарили по столу. Он словно искал, за что бы ему ухватиться, чувствуя, как от него ускользает что-то главное, существенное. А несчастный художник не смог придумать ничего умнее, как сказать Петеру Заврху:
— Давай, священник, выпей, вишневка домашняя, Фабиянкина. — И сунул ему под нос полный стакан настойки. Священник потерянно уставился на художника, как будто не узнавал его. Против своей воли он протянул руку за стаканом и даже чокнулся с Якобом и Алешем, обескураженными, наверно, не меньше, чем он. Яковчиха дала знак Якобу, который поспешил наполнить стаканы. Тогда она обратилась к Петеру:
— Выпьем, Раковчев, — и, подняв стакан, чокнулась со священником. Окончательно сконфуженный Петер Заврх жалобно посмотрел на своих спутников, потом выпил, словно это был приказ свыше. Яковчиха внезапно поднялась, худая, маленькая и вместе с тем — высокая, прямая, гордая, показывая им, а с ними и всему миру, что она умеет устоять в горе, в несчастье.
Подобно тени подошла она к священнику, слегка дотронулась до его плеча, а затем опустила на него свою узкую костлявую ладонь с длинными высохшими пальцами. Наклонившись, шепнула ему на ухо:
— Пойдем, Раковчев!
— Куда?
Растерянный священник готов был откликнуться на любой ее зов.
— Раковчев, — сказала она все так же тихо, — пойдем, выслушай мою исповедь до конца.
— О чем еще? — спросил он. — Твои истории мне не нужны.
— А что же тебе нужно? — осведомилась она. — Грехи? Какие? Кража? Не краду. Прелюбодеяние? Для этого я чересчур стара. Пока была замужем, была верна мужу, а до замужества знала только Раковчева, студента, и этот грех тебе известен. Других мужчин не знала. Сплетни? Сплетнями я не занимаюсь. Не верю в бога? Но я ни во что не верю. Нет в моем сердце никакой веры, Раковчев. Так чего же ты от меня хочешь? Какие грехи собираешься мне отпускать? Но все равно, дорогой Петер, раз уж так случилось, я расскажу тебе
ПОВЕСТЬ О ГРЕХЕ,
чтобы твое сердце успокоилось. Пойдем, художник Яка, после этого ты оставишь мою дочь в покое, потому что вам все-таки не быть вместе. И ты иди, Алеш, этого ты тоже не знаешь, хотя до сих пор считал, что знаешь о нас все. Уж если вы пришли на мою исповедь, слушайте до конца. Но ты, дорогой священник, — с насмешкой обратилась она к Петеру Заврху, — имей в виду, что отпущения грехов мне не нужно, это я уже тебе сказала. Ты уйдешь с тем, с чем пришел. Грехи, о которых я расскажу, только мои. А грехов, о которых ты с охотой слушаешь каждый день, у меня нет. Сердце у меня пустое, вот я и пью водку у Фабиянки, чтобы не чувствовать себя одинокой. Пойдем, Раковчев, ты, кого я в молодости так безумно любила! — Ласково так, словно и сейчас все еще «безумно» влюблена в него, она взяла его под руку и повела за собой. Петер помимо воли подчинился ей. И уже не мог определить, хорошо это или плохо.
— Куда ты меня ведешь? — спросил он тихим, дрожащим голосом. Она ответила ему так же тихо и покорно:
— На край греха, Петер.
— Какого, Франца?
— Смертного, Петер.
Она вела его через сени к широким деревянным ступенькам и по ним дальше, на второй этаж. Коридор был освещен полуденным солнцем, которое проникало сверху, через два маленьких оконца, заставленных цветами. Якоб, идя следом за Алешем, с теплым чувством узнавал окружающую обстановку. Он даже на миг прикрыл глаза, чтобы ощутить присутствие Минки в родном доме, оживить воспоминание о горячей любви недавних дней. Однако и ему этот путь показался необычным, и он недоуменно сказал:
— Бог его знает, куда она ведет нас, мама Яковчиха.
— Она ведет нас на край греха, — повторил за Яковчихой Алеш Луканц, озадаченный ничуть не меньше, чем художник. — Но какой это грех и кто его совершил, этого я не знаю.
Дурное предчувствие закралось в душу художника, когда Яковчиха открыла дверь в Минкину комнату, в которой он бывал и раньше. Из этой комнаты Минка, как она ему сказала, «каждую ночь отправлялась в дальний путь — в детство». А в душе Алеша рушился мир, который, казалось, он так хорошо знал. Теперь он представал перед ним в совершенно ином свете. Десять послевоенных лет провели резкую границу между мечтами партизанских времен и действительностью. А Яковчиха, как ему представлялось, жила своими мечтами и в первые послевоенные годы. Пятеро ее детей не вернулись домой,