Людоед - Александр Юрьевич Сегень
— Во-во, — фыркнула Шагалова. — Сами же нас наставляли действовать максимально нагло, а теперь пятитесь. Извините, Илья Кириллович, но вы нас пытаетесь заставить сделать то же, что Сталин заставлял делать Фадеева и Герасимова. Переделывать.
— Но ведь на самом деле Соликамский не был заслан, чтобы превратить краснодонскую молодежь в подпольщиков. Они реально были подпольщиками, а он — палач.
— Соликовский, — поправил Назар. — Согласен, наврали мы чрезмерно. Но ведь круто! Если уж врать, то на полную катушку. Разве не вы нам это внушали?
— Ох, не знаю, не знаю... — опечалился Сапегин, но настаивать на переделке не стал, да и время поджимало.
Вернувшись в Габаево, за ужином высмеивали его. Сам же подначивал, учил быть наглыми и бессовестными, а ученики превзошли своего учителя.
— А знаешь, что мы забыли использовать в нашем фильме? — вдруг задумчиво спросил Белецкий.
— Не знаю. Скажи.
Назар взял увесистую мраморную пепельницу, набросал туда гору скомканных бумажных салфеток и поджег их. Пламя красиво взвилось над столом. Лицо Шагаловой засияло адским вдохновением.
— Точно! Людоед же любил поджигать накопившиеся в пепельницах окурки. Эх! Можно показать, как в его пепельнице лежит гора бумажных людишек и он с наслаждением их поджигает.
— Еще не поздно, Рыжая. Еще две серии.
Белецкий набросал еще кучу салфеток и снова поджег их. Глядя на огонь, произнес жутким голосом:
— Мне надоело изображать Людоеда. Я бы сам хотел быть Сталиным. Слушай, Рыжая, а давай мы тебя запечем, как в сорокинской «Насте». И съедим. Говорят, человечинка из молодых женщин самая вкусная.
— А я-то как сама себя есть стану?
— Уж ты-то как-нибудь вывернешься.
— Нет, вкуснее всего человечьи ростбифы из совсем юных девушек.
— Ошибочка. Ростбиф означает «жареная говядина». А из человечины будет как?
— Roasthuman, — с идеально квакающим американским произношением ответила Регина. Усмехнулась: — Кстати, у нашего соседа-банкира тут любовница живет, ей едва ли семнадцать.
Финишная кривая
Последние две серии снимали уже в полном аврале в первые две недели декабря, хотя по-хорошему каждую серию надо дней двадцать делать.
В двенадцатой рассказывалось о том, до какого кризиса довела политика Сталина в области кинематографа. Восемь фильмов в год — позорный рекорд послевоенного малокартинья!
— Все деньги Страны Советов были брошены в гонку вооружений, — вещал Белецкий презрительным голосом. — Вы скажете: страны НАТО реально угрожали нам войной? Подробное изучение вопроса никак не подтверждает такую точку зрения. Никто не собирался с нами воевать, особенно после того, как и у нас появилась атомная бомба. А наша промышленность продолжала в бешеных темпах производить вооружение, истощая все остальные отрасли народного хозяйства. И в частности, кино. Хотите снимать «Войну и мир»? Берите три рубля и снимайте. На три рубля не получится? Тогда снимайте что-нибудь попроще. И большинство режиссеров просто отказывались работать с мизерными бюджетами. А в это же время каждый кремлевский банкет обходился во столько же, сколько требовалось для постановки солидного кинофильма...
Последняя, тринадцатая серия показывала, что перед смертью Сталина советская кинематография и вовсе оказалась поставлена на грань жизни и смерти, вместо полноценных картин взялись строгать фильмы-спектакли, не требовавшие почти никаких затрат.
— Многие считают, что я любил кино, даже обожал его, — говорил Белецкий в образе Сталина. — Но я втайне ненавидел эту экранную вакханалию. С самых первых немых фильмов возненавидел киношный балаган. Я делал вид, будто забочусь о процветании советского кино, а на самом деле пожирал его. Как и многое в этой ненавистной мне стране. И, умирая, я давал себе отчет в том, что нанес России колоссальный урон.
Далее шел рассказ о смерти Сталина, о его последних словах: «Я иду спать. Все можете спать», — и о том, как снимали его похороны. О том, как эти похороны превратились в новую Ходынку.
— Даже умерев, кровавый палач продолжал топтать свой народ, — вещал Назар в своем собственном виде, в белом фартуке, сильно обляпанном кровью. Он только что разогнулся, стоя в тесной толпе над трупами, которых не видно, но он стряхивает с пальцев свежую кровь. Судя по всему, пытался кого-то оживить, да не смог. — Но в фильм «Великое прощание» кадры, как на Трубной площади люди давили друг друга, конечно же не вошли. Да и сведения о том, сколько сотен погибло тогда, до сей поры строго засекречены. Чего боятся власти сегодня? Трудно понять логику наших российских властей, что при Иване Грозном, что при других царях, что при Сталине, что сейчас.
Про пепельницу вставили именно так, как придумала Шагалова. Назар в роли Сталина доставал из письменного стола коробку, наполненную бумажными фигурками людей, выполненными столь реалистично, что казалось, это и впрямь трупики. Он сыпал их в огромную пепельницу, как накладывают сухой корм собакам, и поджигал. Бумажные людишки корчились и горели.
— А что, если точно так же сделать человечьи фигурки из мяса? — вдохновилась Регина. — И пусть Жбычка подает Людоеду их на огромном блюде, а он жрет их, жрет, жрет!
— Гениальные идеи всегда приходят под конец, — в восторге принял предложение Белецкий.
Но Сапегин, узнав о новой перипетии, категорически запретил:
— Нет, зайчики, это уже перебор. Антиэстетично. Я категорически против!
— А если бы какой-нибудь Серебренников экранизировал сорокинскую «Настю»? — спорил Назар.
— Вот когда экранизирует...
— А Гринуэй? — взвилась Регина. — Забыли его фильм, в котором муж запекает любовника жены и заставляет ее первым делом есть жареный...
— Довольно! — стукнул по столу Сапегин. — Меня сейчас вырвет. Деньгодатели будут против. А они у нас главные. Не я, не вы, а они. Я сказал: нет, и точка!
Финальным аккордом сериала стал рассказ о том, как сразу после смерти тирана советское кино мгновенно взмыло вверх, подобно космическому кораблю, как радостно вздохнули сотни режиссеров. Теперь они могли снимать фильмы, о которых мечтали. Конечно, это была еще лишь некая полусвобода, но все равно — словно в глухой тюремной камере наконец-то открыли зарешеченное окошко и стало можно дышать. Количество картин с каждым годом удваивалось, и большинство из них стали подлинными шедеврами. Появились такие творцы, которым бы никогда не дали возможность творить во времена диктатора.
— И вот наконец мы стоим у последней могилы нашего кинокладбища, — торжественно объявляет Белецкий в самом заключительном эпизоде