Лиственницы над долиной - Мишко Кранец
Оставив дверь открытой, Яковчиха ступила в комнату. Комната была просторная, с двумя кроватями по стенам, большим старым шкафом, светлым сундуком, расписанным яркими цветами, где стояла дата, свидетельствовавшая о его почтенном возрасте. Возле стола два стула и потертое кресло. На стене, у зеркала висели фотографии дочерей, в углу — распятие, перед которым горела маленькая электрическая лампадка. В кувшине на столе цветущая ветка черешни — их всегда приносила Минка.
— Комната моих дочерей, — сказала Яковчиха. Она слегка покачивалась. Священник Петер уже не сомневался в том, что она пьяна — ведь и он с трудом держался на ногах. «И ей, пьяной, я предлагал причащаться! — Его охватил ужас: — Чего доброго эту несчастную еще и стошнит!» Он безнадежно махнул рукой, и это выглядело нелепо, потому что никто не сказал ни слова.
— В другой комнате, — заговорила Яковчиха, — спали младшие, те каждый вечер затевали драку. — Она счастливо улыбнулась, вспомнив этих младших. — А когда девочки подросли, они потребовали эту комнату для себя — сюда можно попасть прямо с улицы, через окно. — И она опять усмехнулась. Потом посмотрела на Петера Заврха и спросила: — Заболталась я, да? — И продолжала: — Видишь, что тебя ожидало бы, если б ты меня по-настоящему любил и в конце концов женился на мне!
Яка удивленно моргал глазами — такой Яковчихи он и правда не знал! Он оглянулся на Луканца, тот стоял в стороне, неподвижно, словно во время мессы.
— Бедный Петер, — шепнул Яка Алешу. — Многое ему придется утаить от своего любимого бога, когда вернется к Урбану. Ручаюсь, бог не понял бы этого, даже если бы Петер рассказывал ему две ночи подряд.
А Яковчиха уже обратилась к священнику:
— Выслушай мою исповедь, Петер.
Тот нахмурился и возразил:
— Это никакая не исповедь! — И отмахнулся. — Какая же это исповедь?!
— К таким ты не привык? И все же я тебе исповедуюсь. Не ради отпущения грехов. Уж перед тобой-то я ни в чем не грешна.
Он сердито посмотрел на нее; неожиданно у него вырвалось:
— Тогда зачем водишь меня по комнатам? Меня вовсе не интересует, где спят девчонки и можно ли приставить к окну лестницу!
— Здесь спала Минка, — невозмутимо ответила Яковчиха. Но это понял только Якоб, вспомнив Минкины слова: «Отсюда я отправляюсь в дальний путь — в детство».
— А уж где спит такая потаскуха, меня интересует меньше всего! — взбунтовался Петер. Он уже не мог себя сдерживать, особенно при воспоминании о том, как эта «потаскуха» закружила голову его племяннику и теперь они на пару проматывают его Раковицу. — Я ухожу, — заявил он.
Яковчиха до крови закусила губу; ей больно было слышать оскорбление в адрес дочери. Это потрясло Якоба, а еще больше Алеша. Яковчиха заговорила. Она взяла за руку Петера, который собирался уйти, и сказала тихо, но повелительно, и Петер Заврх безропотно остановился:
— Я тебя не звала на исповедь. Ты сам на нее напросился. И теперь выслушаешь все до конца. Не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра Франца Яковчева закончит свой путь на земле. Бутылку водки, начатую у Фабиянки, мне уже не допить. — Она обвела взглядом мужчин, и Петер Заврх сник под ее взглядом — настолько переменилась она в этот миг. Повернувшись к ним, тихо-тихо, едва слышно она прошептала:
— В этой комнате, на этой постели немецкие солдаты на моих глазах изнасиловали Альбину, здесь они осквернили Минку, совсем ребенка. — На какую-то долю секунды она замолкла, облизнула языком сухие губы, размазав по ним кровь. Потом закончила:
— На этой постели Минка убила Альбину. Я ее об этом просила, я ей велела убить сестру. И она убила ее, потому что я, мать, не смогла этого сделать…
…В брюках и сапогах, в титовке на длинных прямых волосах, с автоматом на плече и пистолетом за поясом, с рюкзаком за спиной, улыбающаяся Альбина среди бела дня вошла в комнату. Яковчиха чинила одежду. Минка была в деревне. Старшие, Резка и Анчка, по поручению партизан ушли в город.
— Не беспокойся, мама, — весело сказала Альбина, — поблизости ни одного немца. Останусь до вечера, пока не вернутся Резка и Анчка. Потом отправлюсь дальше.
— Да я и не беспокоюсь, — ответила Яковчиха. — Иди приготовь себе поесть, ты наверняка голодная.
— Еще бы! — воскликнула Альбина. — Со вчерашнего утра ничего не ела. Немцы устроили на нас облаву, а уж тут не до еды. — Она поджарила себе яичницу из двух яиц. За едой девушка весело рассказывала матери о боях, о скором конце войны, о послевоенной жизни и о том, что она, мать, отправится вместе с ними в долину — точь-в-точь как ей говорили об этом и другие дети. И все же не позабыла добавить, что на следующей неделе придет за Резкой.
— Всех у меня уведете, — сказала мать и вздохнула.
— Всех, — засмеялась Альбина. — Если только война не кончится раньше, чем они подрастут. Хотя так, наверно, и будет.
Стояла осень — золото листвы на деревьях и мягкое солнце. Луга скошены. Люди кончали работы на полях, и в селе было пусто. Даже детей и тех было мало. Так и не выяснилось, каким образом немецкие солдаты смогли незаметно, без единого выстрела ворваться в село, чтобы сразу же кинуться по домам. Альбину схватили в тот момент, когда она заваривала на кухне чай. Минку, которая вернулась из деревни, солдат прикладом свалил на пол. Одни солдаты обыскивали дом, другие связали мать и дочерей. Альбину они не избивали, разве что несколько раз ударили. Яковчиха уже надеялась, что все закончится благополучно: девушку посадят в тюрьму, а потом отправят в лагерь. Но ее увели наверх. Яковчиха догадалась о самом страшном, только когда услышала разнузданный солдатский смех. Им с Минкой было велено ждать в комнате, и они даже словом не могли перемолвиться. В селе стоял гвалт и грохот, солдаты врывались то в один дом, то в другой, а потом стали собираться у Фабиянки, которой пришлось открыть подвалы и кладовые. Солнце уже клонилось к закату, когда два солдата отвели Яковчиху